Штольц и ильинская
Сонечка, например, сказала своему жениху про корнета, что она дурачила его, что он мальчишка, что она нарочно заставляла ждать его на морозе, пока она выйдет садиться в карету, и т. Она притихла, в свою очередь, и, не смигнув, наблюдала движение его мысли на лице. Однако боль сменилась «изумлением», а затем «по нему пробежала радостная дрожь» — когда узнал, что предметом первой любви был Обломов. И в задумчивом чаду счастья шел домой, не замечая дороги, улиц… Ольга долго провожала его глазами, потом открыла окно, несколько минут дышала ночной прохладой; волнение понемногу улеглось, грудь дышала ровно. Право любоваться мною бескорыстно и не сметь подумать о взаимности, когда столько других женщин сочли бы себя счастливыми…» Она мучилась и задумывалась, как она выйдет из этого положения, и не видала никакой цели, конца.
После разрыва с любимой Обломов долго болел, пережил сильную депрессию и оправился только к лету.
Всё это время влюблённая в него Пшеницына преданно ухаживала за ним. Новый управляющий поместьем прислал немного денег, и Обломов остался доволен. Он не подозревал, что основной доход забирает себе Мухояров. Штольц, неожиданно приехавший на именины Обломова, сразу понял, что того обворовывают, и арендовал поместье, пообещав утроить доход.
Штольц знал о неудачном романе Обломова. В Париже он встретился с Ольгой, и та ему обо всём рассказала. Штольц влюбился в неё и сделал предложение. Мухояров и Тарантьев, недовольные потерей такого дохода, задумали новое мошенничество. Они решили словить Обломова наедине с Пшеницыной и пригрозить оглаской, потом пойти на мировую, подпоить его и заставить написать долговую расписку на имя вдовы.
После этого недалёкая вдова напишет такую же расписку на имя брата, и дело будет сделано. Штольц снова навестил Обломова через полтора года после именин и с удивлением увидел, что друг сильно обнищал.
Штольц стал разбираться и понял, что Обломов снова попался на мошенничество Мухоярова. Он опять спас друга, а Мухояров поплатился доходной должностью. Узнав об этом, Тарантьев примчался ругать Обломова и оскорбил Штольца и Ольгу. Обломов влепил ему пощёчину, после чего они больше не встречались.
Прошло ещё несколько лет. Штольц женился на Ольге и поселился в Крыму. Обломов женился на Пшеницыной, у них родился сын. Из-за неподвижного образа жизни его здоровье расстроилось, случился инсульт. Ольга заставила Штольца попытаться ещё раз спасти Обломова. Приехав в Петербург, тот понял, что друг окончательно погиб. За несколько следующих лет у Обломова было ещё несколько инсультов. Он умер. Безутешная вдова отказалась от наследства в пользу сына, отдала мальчика на воспитание Штольцу и Ольге, а сама осталась жить с братом, прислуживая его жене и детям.
Захара за лень и неряшливость выгнали из дому. Прогуливаясь однажды с приятелем-литератором, Штольц встретил Захара, который не нашёл работу и стал нищим. Захар отказался уезжать в Обломовку, желая быть поближе к могиле любимого барина. Литератор спросил, кто такой Обломов, и Штольц рассказал ему эту историю. Что было непонятно? Нашли ошибку в тексте? Есть идеи, как лучше пересказать эту книгу?
Пожалуйста, пишите. Сделаем пересказы более понятными, грамотными и интересными. Русская литература го века. Иван Гончаров. Читается за 10 минут, оригинал — 13 ч. Кратко Подробный пересказ. Она открыто глядела в его душу, видела, как рождалось чувство на дне его души, как играло и выходило наружу: видела, что с ним женская хитрость, лукавство, кокетство — были бы лишние, потому что не предстояло борьбы" и она "открыла известную страницу книги и позволила Обломову прочесть заветное место".
Она поняла "свое первенство этом поединке", то, что ее воля для него закон. Я это знаю, нужды нет, что я молода…" — сказала О. После встречи с Обломовым "взгляд Ольги на жизнь, на любовь, на все сделался еще яснее, определеннее.
Она увереннее прежнего глядит около себя, не смущается будущим; в ней развернулись новые стороны ума, новые черты характера. Он проявляется то поэтически разнообразно, глубоко, то правильно, ясно, постепенно и естественно". Кто ж был ее учителем? Где она брала уроки жизни?
У барона? Там гладко, не почерпнешь в его щегольских фразах ничего! Не у Ильи же!.. У нее "есть воля", "есть какое-то упорство. Штольца едва-едва ставало поспевать за томительною торопливостью ее мысли и воли". Только и слышишь об этом. Если и не слышишь, то видишь, что у ней на уме все одно, что она не забудет, не отстанет, не растеряется, все сообразит и добьется, чего искала", но "внешней силы, резких приемов, наклонностей у ней нет".
Пусть открывается! Она не понимала "самоотвержения Обломова": "Я не уступила бы тебя никому; я не хочу, чтоб ты был счастлив с другой". Она готова была пойти всюду с Обломовым: "вот моя рука и пойдем куда хочешь, за границу, в деревню, даже на Выборгскую сторону". Она требовала от Обломова лишь "смелого, сознательного решенья". Я знаю, что люблю вас и не боюсь ошибки сказать: я в вас не ошибаюсь!
Отчего другие, отчего Соничка так счастлива?! Чего недостает ей? Что еще нужно? Ведь это судьба — назначение любить Обломова? Любовь эта оправдывается его кротостью, чистой верой в добро, а пуще всего нежностью, нежностью, какой она не видала никогда в глазах мужчины". Это воображение, нервы: что слушать их и мудрить? Дело сделано: она уже любила, и скинуть с себя любовь по произволу, как платье, нельзя".
Она поняла, что им "пора расстаться"; она плакала не о будущем, а о прошлом, она рыдала и плакала, и слезы изливались безотрадно, холодными потоками, как осенний дождь, беспощадно поливающий нивы". Забудь все; будем по-прежнему; пусть все останется как было Можешь ли научить меня, сказать, что это такое, чего мне недостает, дать это все, чтоб я А нежность Ты видишь, какая я?
Я не состареюсь, не устану жить никогда. А с тобой мы стали бы жить изо дня в день, ждать Рождества, потом масленицы, ездить в гости, танцевать и не думать ни о чем; ложились бы спать и благодарили Бога, что день скоро прошел, а утром просыпались бы с желанием, чтоб сегодня походило на вчера… вот наше будущее — да?
Разве это жизнь? Я зачахну, умру… за что, Илья? Будешь ли ты счастлив Настойчивость в намерениях и упорство ни на шаг не увлекают ее из женской сферы". У нее "все — по-женски". Она "сознательно" покорялась Штольцу. Она приняла его "нравственную опеку над своим умом".
Она была выше этой пошлой слабости". У нее было верное понимание "истинной, ничем не навеянной нравственности". Она не поверила Обломову, когда он ей писал, что ее "настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая", что она ошиблась: "пред вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали"; после разлуки с Обломовым на душе ее была "тяжесть", — стыд за прошлое, пытка самолюбия за настоящее — только Штольц помог ей сбросить эту "тяжесть с души".
Он, с огнем опытности в руках, пускался в лабиринт ее ума, характера и каждый день открывал и изучал все новые черты и факты и все не видел дна, только с удивлением и тревогой следил, как ее ум требует ежедневно насущного хлеба, как душа ее не умолкает, все просит опыта и жизни. Ко всей деятельности, ко всей жизни Штольца прирастала с каждым днем еще чужая деятельность и жизнь: обстановив Ольгу цветами, обложив книгами, нотами и альбомами, Штольц успокаивался, полагая, что надолго наполнил досуги своей приятельницы, и шел работать или ехал осматривать какие-нибудь копи, какое-нибудь образцовое имение, шел в круг людей, знакомиться, сталкиваться с новыми или замечательными лицами; потом возвращался к ней утомленный, сесть около ее рояля и отдохнуть под звуки ее голоса.
И вдруг на лице ее заставал уже готовые вопросы, во взгляде настойчивое требование отчета. И незаметно, невольно, мало-помалу, он выкладывал перед ней, что он осмотрел, зачем. Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он.
И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал жить не один, а вдвоем и что живет этой жизнью со дня приезда Ольги.
Почти бессознательно, как перед самим собой, он вслух при ней делал оценку приобретенного им сокровища и удивлялся себе и ей; потом поверял заботливо, не осталось ли вопроса в ее взгляде, лежит ли заря удовлетворенной мысли на лице и провожает ли его взгляд ее как победителя.
Если это подтверждалось, он шел домой с гордостью, с трепетным волнением и долго ночью втайне готовил себя на завтра. Самые скучные, необходимые занятия не казались ему сухи, а только необходимы: они входили глубже в основу, в ткань жизни; мысли, наблюдения, явления не складывались, молча и небрежно, в архив памяти, а придавали яркую краску каждому дню.
Какая жаркая заря охватывала бледное лицо Ольги, когда он, не дожидаясь вопросительного и жаждущего взгляда, спешил бросать перед ней, с огнем и энергией, новый запас, новый материал! И сам он как полно счастлив был, когда ум ее, с такой же заботливостью и с милой покорностью, торопился ловить в его взгляде, в каждом слове, и оба зорко смотрели: он на нее, не осталось ли вопроса в ее глазах, она на него, не осталось ли чего-нибудь недосказанного, не забыл ли он и, пуще всего, боже сохрани!
Чем важнее, сложнее был вопрос, чем внимательнее он поверял его ей, тем долее и пристальнее останавливался на нем ее признательный взгляд, тем этот взгляд был теплее, глубже, сердечнее.
Весной они все уехали в Швейцарию. Штольц еще в Париже решил, что отныне без Ольги ему жить нельзя. Решив этот вопрос, он начал решать и вопрос о том, может ли жить без него Ольга. Но этот вопрос не давался ему так легко. Он подбирался к нему медленно, с оглядкой, осторожно, шел то ощупью, то смело и думал — вот-вот он близко у цели, вот уловит какой-нибудь несомненный признак, взгляд, слово, скуку или радость; еще нужно маленький штрих, едва заметное движение бровей Ольги, вздох ее, и завтра тайна падет: он любим!
На лице у ней он читал доверчивость к себе до ребячества; она глядела иногда на него, как ни на кого не глядела, а разве глядела бы так только на мать, если б у ней была мать.
Приход его, досуги, целые дни угождения она не считала одолжением, лестным приношением любви, любезностью сердца, а просто обязанностью, как будто он был ее брат, отец, даже муж: а это много, это все. И сама, в каждом слове, в каждом шаге с ним, была так свободна и искренна, как будто он имел над ней неоспоримый вес и авторитет. Он и знал, что имеет этот авторитет; она каждую минуту подтверждала это, говорила, что она верит ему одному и может в жизни положиться слепо только на него и ни на кого более в целом мире.
Он, конечно, был горд этим, но ведь этим мог гордиться и какой-нибудь пожилой, умный и опытный дядя, даже барон, если б он был человек с светлой головой, с характером. Но был ли это авторитет любви — вот вопрос? Входило ли в этот авторитет сколько-нибудь ее обаятельного обмана, того лестного ослепления, в котором женщина готова жестоко ошибиться и быть счастлива ошибкой?.. Нет, она так сознательно покоряется ему. Правда, глаза ее горят, когда он развивает какую-нибудь идею или обнажает душу перед ней; она обливает его лучами взгляда, но всегда видно, за что; иногда сама же она говорит и причину.
А в любви заслуга приобретается так слепо, безотчетно, и в этой-то слепоте и безотчетности и лежит счастье. Оскорбляется она — сейчас же видно, за что оскорблена. Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы!
Да вы мне все расскажете и так передадите, что как будто я сама была там». И очарование разрушено этим явным, нескрываемым ни перед кем желанием и этой пошлой, форменной похвалой его искусству рассказывать. Он только соберет все мельчайшие черты, только удастся ему соткать тончайшее кружево, остается закончить какую-нибудь петлю — вот ужо, вот сейчас…. И вдруг она опять стала покойна, ровна, проста, иногда даже холодна. Сидит, работает и молча слушает его, поднимает по временам голову, бросает на него такие любопытные, вопросительные, прямо идущие к делу взгляды, так что он не раз с досадой бросал книгу или прерывал какое-нибудь объяснение, вскакивал и уходил.
Оборотится — она провожает его удивленным взглядом: ему совестно станет, он воротится и что-нибудь выдумает в оправдание. Если любит, отчего же она так осторожна, так скрытна?
Если не любит, отчего так предупредительна, покорна? Он уехал на неделю из Парижа в Лондон и пришел сказать ей об этом в самый день отъезда, не предупредив заранее. Если б она вдруг испугалась, изменилась в лице — вот и кончено, тайна поймана, он счастлив! А она крепко пожала ему руку, опечалилась: он был в отчаянии. Ma tante! Посмотрите, Андрей Иваныч едет! Вижу, что ей жаль, что любит, пожалуй… да этой любви можно, как товару на бирже, купить во столько-то времени, на столько-то внимания, угодливости… Не ворочусь, — угрюмо думал он.
Что с ней?
Он не знал безделицы: что она любила однажды, что уже перенесла, насколько была способна, девический период неуменья владеть собой, внезапной краски, худо скрытой боли в сердце, лихорадочных признаков любви, первой ее горячки. Знай он это, он бы узнал если не ту тайну, любит ли она его или нет, так по крайней мере узнал бы, отчего так мудрено стало разгадать, что делается с ней. В Швейцарии они перебывали везде, куда ездят путешественники. Но чаще и с большой любовью останавливались в мало посещаемых затишьях.
Их, или, по крайней мере, Штольца, так занимало «свое собственное дело», что они утомлялись от путешествия, которое для них отодвигалось на второй план. Он ходил за ней по горам, смотрел на обрывы, на водопады, и во всякой рамке она была на первом плане. Он идет за ней по какой-нибудь узкой тропинке, пока тетка сидит в коляске внизу; он следит втайне зорко, как она остановится, взойдя на гору, переведет дыхание и какой взгляд остановит на нем, непременно и прежде всего на нем: он уже приобрел это убеждение.
Оно бы и хорошо: и тепло и светло станет на сердце, да вдруг она окинет потом взглядом местность и оцепенеет, забудется в созерцательной дремоте — и его уже нет перед ней. Чуть он пошевелится, напомнит о себе, скажет слово — она испугается, иногда вскрикнет: явно, что забыла, тут ли он или далеко, просто — есть ли он на свете. Зато после, дома, у окна, на балконе, она говорит ему одному, долго говорит, долго выбирает из души впечатления, пока не выскажется вся, и говорит горячо, с увлечением, останавливается иногда, прибирает слово и на лету хватает подсказанное им выражение, и во взгляде у ней успевает мелькнуть луч благодарности за помощь.
Или сядет, бледная от усталости, в большое кресло, только жадные, неустающие глаза говорят ему, что она хочет слушать его. Она слушает неподвижно, но не проронит слова, не пропустит ни одной черты. Он замолчит, она еще слушает, глаза еще спрашивают, и он на этот немой вызов продолжает высказываться с новой силой, с новым увлечением. Оно бы и хорошо: светло, тепло, сердце бьется; значит, она живет тут, больше ей ничего не нужно: здесь ее свет, огонь и разум. А она вдруг встанет утомленная, и те же, сейчас вопросительные, глаза просят его уйти, или захочет кушать она, и кушает с таким аппетитом….
Все бы это прекрасно: он не мечтатель; он не хотел бы порывистой страсти, как не хотел ее и Обломов, только по другим причинам. Но ему хотелось бы, однако, чтоб чувство потекло по ровной колее, вскипев сначала горячо у источника, чтоб черпнуть и упиться в нем и потом всю жизнь знать, откуда бьет этот ключ счастья.
У него все более и более разгорался этот вопрос, охватывал его, как пламя, сковывал намерения: это был один главный вопрос уже не любви, а жизни. Ни для чего другого не было теперь места у него в душе. Кажется, в эти полгода зараз собрались и разыгрались над ним все муки и пытки любви, от которых он так искусно берегся в встречах с женщинами.
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он понял — это было чуждо ему доселе, — как тратятся силы в этих скрытых от глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как уходит и жизнь.
С него немного спала спесивая уверенность в своих силах; он уже не шутил легкомысленно, слушая рассказы, как иные теряют рассудок, чахнут от разных причин, между прочим… от любви. Не замечать этого она не могла: и не такие тонкие женщины, как она, умеют отличить дружескую преданность и угождения от нежного проявления другого чувства.
Кокетства в ней допустить нельзя по верному пониманию истинной, нелицемерной, никем не навеянной ей нравственности. Она была выше этой пошлой слабости.
Остается предположить одно, что ей нравилось, без всяких практических видов, это непрерывное, исполненное ума и страсти поклонение такого человека, как Штольц. Конечно, нравилось: это поклонение восстановляло ее оскорбленное самолюбие и мало-помалу опять ставило ее на тот пьедестал, с которого она упала; мало-помалу возрождалась ее гордость.
Но как же она думала: чем должно разрешиться это поклонение? Не может же оно всегда выражаться в этой вечной борьбе пытливости Штольца с ее упорным молчанием.
По крайней мере, предчувствовала ли она, что вся эта борьба его не напрасна, что он выиграет дело, в которое положил столько воли и характера? Даром ли он тратит это пламя, блеск? Потонет ли в лучах этого блеска образ Обломова и той любви?.. Она ничего этого не понимала, не сознавала ясно и боролась отчаянно с этими вопросами, сама с собой, и не знала, как выйти из хаоса. Как ей быть?
Оставаться в нерешительном положении нельзя: когда-нибудь от этой немой игры и борьбы запертых в груди чувств дойдет до слов — что она ответит о прошлом! Как назовет его и как назовет то, что чувствует к Штольцу? Если она любит Штольца, что же такое была та любовь? Ее бросало в жар и краску стыда при этой мысли.
Такого обвинения она не взведет на себя. Если же то была первая, чистая любовь, что такое ее отношения к Штольцу? Опять игра, обман, тонкий расчет, чтоб увлечь его к замужеству и покрыть этим ветреность своего поведения?..
Ее бросало в холод, и она бледнела от одной мысли. От этого предположения она терялась: вторая любовь — чрез семь, восемь месяцев после первой! Кто ж ей поверит? Как она заикнется о ней, не вызвав изумления, может быть… презрения!
Она и подумать не смеет, не имеет права! Она порылась в своей опытности: там о второй любви никакого сведения не отыскалось. Вспомнила про авторитеты теток, старых дев, разных умниц, наконец писателей, «мыслителей о любви», — со всех сторон слышит неумолимый приговор: «Женщина истинно любит только однажды».
И Обломов так изрек свой приговор. Вспомнила о Сонечке, как бы она отозвалась о второй любви, но от приезжих из России слышала, что приятельница ее перешла на третью…. Нет, нет у ней любви к Штольцу, решала она, и быть не может! Она любила Обломова, и любовь эта умерла, цвет жизни увял навсегда! У ней только дружба к Штольцу, основанная на его блистательных качествах, потом на дружбе его к ней, на внимании, на доверии. Вот причина, по которой Штольц не мог уловить у ней на лице и в словах никакого знака, ни положительного равнодушия, ни мимолетной молнии, даже искры чувства, которое хоть бы на волос выходило за границы теплой, сердечной, но обыкновенной дружбы.
Чтоб кончить все это разом, ей оставалось одно: заметив признаки рождающейся любви в Штольце, не дать ей пищи и хода и уехать поскорей. Но она уже потеряла время: это случилось давно, притом надо было ей предвидеть, что чувство разыграется у него в страсть: да это и не Обломов: от него никуда не уедешь.
Положим, это было бы физически и возможно, но ей морально невозможен отъезд: сначала она пользовалась только прежними правами дружбы и находила в Штольце, как и давно, то игривого, остроумного, насмешливого собеседника, то верного и глубокого наблюдателя явлений жизни — всего, что случалось с ними или проносилось мимо их, что их занимало. Но чем чаще они виделись, тем больше сближались нравственно, тем роль его становилась оживленнее: из наблюдателя он нечувствительно перешел в роль истолкователя явлений, ее руководителя.
Он невидимо стал ее разумом и совестью, и явились новые права, новые тайные узы, опутавшие всю жизнь Ольги, все, кроме одного заветного уголка, который она тщательно прятала от его наблюдения и суда. Она приняла эту нравственную опеку над своим умом и сердцем и видела, что и сама получила на свою долю влияние на него. Они поменялись правами; она как-то незаметно, молча допустила размен. Как теперь вдруг все отнять?.. Да притом в этом столько… столько занятия… удовольствия, разнообразия… жизни… Что она вдруг станет делать, если не будет этого?
И когда ей приходила мысль бежать — было уже поздно, она была не в силах. Каждый проведенный не с ним день, не поверенная ему и не разделенная с ним мысль — все это теряло для нее свой цвет и значение. Если б она могла быть его сестрой! А теперь что я такое? Уедет он — я не только не имею права удержать его, не должна желать разлуки; а удержу — что я скажу ему, по какому праву хочу его ежеминутно видеть, слышать?.. Потому что мне скучно, что я тоскую, что он учит, забавляет меня, что он мне полезен и приятен.
Конечно, это причина, но не право. А я что взамен приношу ему? Право любоваться мною бескорыстно и не сметь подумать о взаимности, когда столько других женщин сочли бы себя счастливыми…». Она мучилась и задумывалась, как она выйдет из этого положения, и не видала никакой цели, конца. Впереди был только страх его разочарования и вечной разлуки. Иногда приходило ей в голову открыть ему все, чтоб кончить разом и свою и его борьбу, да дух захватывало, лишь только она задумает это.
Ей было стыдно, больно. Страннее всего то, что она перестала уважать свое прошедшее, даже стала его стыдиться с тех пор, как стала неразлучна с Штольцем, как он овладел ее жизнью. Узнай барон, например, или другой кто-нибудь, она бы, конечно, смутилась, ей было бы неловко, но она не терзалась бы так, как терзается теперь при мысли, что об этом узнает Штольц.
Она с ужасом представляла себе, что выразится у него на лице, как он взглянет на нее, что скажет, что будет думать потом? Она вдруг покажется ему такой ничтожной, слабой, мелкой. Нет, нет, ни за что! Она стала наблюдать за собой и с ужасом открыла, что ей не только стыдно прошлого своего романа, но и героя… Тут жгло ее и раскаяние в неблагодарности за глубокую преданность ее прежнего друга.
Может быть, она привыкла бы и к своему стыду, обтерпелась бы: к чему не привыкает человек! Но если она заглушала даже всякий лукавый и льстивый шепот сердца, то не могла совладеть с грезами воображения: часто перед глазами ее, против ее власти, становился и сиял образ этой другой любви; все обольстительнее, обольстительнее росла мечта роскошного счастья, не с Обломовым, не в ленивой дремоте, а на широкой арене всесторонней жизни, со всей ее глубиной, со всеми прелестями и скорбями — счастья с Штольцем….
Тогда-то она обливала слезами свое прошедшее и не могла смыть. Она отрезвлялась от мечты и еще тщательнее спасалась за стеной непроницаемости, молчания и того дружеского равнодушия, которое терзало Штольца.
Потом, забывшись, увлекалась опять бескорыстно присутствием друга, была очаровательна, любезна, доверчива, пока опять незаконная мечта о счастье, на которое она утратила права, не напомнит ей, что будущее для нее потеряно, что розовые мечты уже назади, что опал цвет жизни. Вероятно, с летами она успела бы помириться со своим положением и отвыкла бы от надежд на будущее, как делают все старые девы, и погрузилась бы в холодную апатию или стала бы заниматься добрыми делами; но вдруг незаконная мечта ее приняла более грозный образ, когда из нескольких вырвавшихся у Штольца слов она ясно увидала, что потеряла в нем друга и приобрела страстного поклонника.
Дружба утонула в любви. Она была бледна в то утро, когда открыла это, не выходила целый день, волновалась, боролась с собой, думала, что ей делать теперь, какой долг лежит на ней, — и ничего не придумала.
Она только кляла себя, зачем она вначале не победила стыда и не открыла Штольцу раньше прошедшее, а теперь ей надо победить еще ужас. Бывали припадки решимости, когда в груди у ней наболит, накипят там слезы, когда ей хочется броситься к нему и не словами, а рыданиями, судорогами, обмороками рассказать про свою любовь, чтоб он видел и искупление.