Из гадкого утенка в красавицу игра, «Театралика» восстановила легендарного «Гадкого утенка» и едет на гастроли в Испанию
В декабре года я навестил его в Ленинграде. По-моему, это и есть высшее: чувствовать вечность сквозь время, блаженство сквозь скорбь. Лия Т.
Как поется в главной песне этой чудесной постановки: «Это точно приходится признать! Он призадумался. Мы с тобой у Андерсена читали такую… Мальчуган просиял: — Да, узнал. Это — «Дюймовочка»! Только немножко другая. Ты хорошо вспомни! Камиллу все считали некрасивой — как кого? Крот ее тоже не любил, но хотел жениться, чтоб ему удобнее было. А Эльф ее полюбил — и считал красавицей! Это же «Гадкий утенок», разве ты не узнал? Мы же смотрели сказку про девочку! Пулинович «Земля Эльзы» поднимает вечную тему взаимоотношений выросших детей и их постаревших родителей.
Сколько похожих постановок есть на эту тему! Если сразу, навскидку — «Дальше — тишина», «Странная миссис Сэвидж», хотя их, конечно, больше. В отличие от названных спектаклей, действие «Земли Эльзы» происходит в России и в наше время — сама пьеса написана в году, а в театре «Et Сetera» ее премьера состоялась в м. Главной героине семьдесят шесть. Дочь репрессированных немцев — отца расстреляли, мать с двумя дочками выслали. Сестра умерла во время ссылки, а Эльза попала в детдом, откуда мама смогла ее забрать только после войны.
Потом — несчаст-ный брак, ощущение жизни в неволе. Много лет она мечтала, что когда-нибудь, потом, она станет счастлива… И вот в поселок, где живет Эльза Александровна, приезжает пенсионер из города, учитель географии Василий Игнатьевич. Он тоже вдовец, за плечами у него брак, по всей видимости не очень счастливый женился на невесте, выбранной родителями, а любил девочку-сокурсницу , и мечты о путешествиях, которые он так и не совершил.
А какой странный этот поселок, соединивший главных героев! Кажется, что в нем нет ни одного мужчины — только вдовы, незамужние и разведенные женщины. Даже старики и парни, о которых иногда упоминают, где-то за сценой, словно их и нет. Смотреть на ровесниц Эльзы грустно — дело даже не в том, что они одиноки и нелепо одеты, а в том, что они завистливы и злы.
Впрочем, все женщины там такие… неприятные. Хамоватые, жадноватые, неумные и недобрые — даже дочь и внучка главной героини. Почему так? Может быть, для контраста. Любовь юных героев прекрасна сама по себе, как цветок весной.
И вот они встретились — Эльза и Василий… Для него это возможность стать счастливым и неодиноким, отправиться в путешествие, о котором мечтал всю жизнь. Для нее это радость и признание, она впервые ощутила себя женщиной — любимой, нужной, дарящей своему мужчине вдохновение. Но возмущению родственников с обеих сторон нет предела! Как старики смеют мечтать о Париже, что значит «продать дом»? Эльзе и Василию указывают на место — на кухне, на участке! Как говорила одна из героинь Г.
Щербаковой — «где, конечно, живи, но и одновременно — забудь! Это и защищают любыми способами! Одинокое поселковое «бабье царство» тоже устраивает немолодым влюбленным травлю: неприлично, ведь она — вдова! Значит, всегда была «такой», и не зря муж ее бил! И вот как будто победили… Василия Игнатьевича увезут с инфарктом в больницу, не состоится свадьба, для которой куплены розовое платье, кокетливая шляпка и элегантная сумочка. Эльза напишет возлюбленному письмо, но не отправит — придет дочь с известием, что Василий умер.
Эльза понуро опустится на стул — и вы почувствуете, как вязкая тишина заполняет все пространство вокруг. Но тут за сценой затарахтит мотор и выйдет Василий Игнатьевич: «Элечка, я украл мотоцикл! В Париж! Казалось бы, Эльза и Василий заслужили право быть счастливыми, но увы — не суждено.
Вот с этими людьми? Которые по 13 человек валились на одну немку? Вовка поднял свою мефистофельскую рыжую бровь и ответил: к му году он помрет, а как другие будут расхлебывать кашу, ему плевать Получив назад Гидаша почти чудо в году , Агнесса не хотела вспоминать прошлое.
Можно было еще 20 лет дружить с Раей. Рая была достаточно подтянутой. А со мной надо было порвать сразу же, профилактически. Что здесь решило, только эгоцентризм любви, страх потерять свое счастье? Или еще один страх — камеры в Министерстве любви? Чужая душа — потемки, но очень может быть, что ее напугали какие-то вещи, которых она в м не знала — и узнала позже. То ли в м она ненадолго была интернирована , то ли со слов Гидаша он побывал на Колыме.
Агнесса понимала и принимала диктатуру примерно как Маркс, в корнелевско-робеспьерском духе. Революция требует, чтобы Робеспьер казнил своего друга Демулена. Но революция не может потребовать, чтобы оппортунистов затолкали в отхожие ямы и засыпали землей пополам с дерьмом, — как повелел циньский Август Цинь Ши-хуанди.
Революция не может потребовать,. Здесь проходит грань между римской республиканской диктатурой и деспотизмом. Маркс ее отчетливо сознавал, но никогда не обозначал, может быть, просто потому, что европейцу, получившему классическое образование, здесь все очевидно. Даже Ленин сохранял какие-то предрассудки, заимствованные из классической гимназии, и различал римских граждан меньшевиков и эсеров, которых либо расстреливали, либо содержали в политизоляторах и абсолютно бесправных контрреволюционеров, приравненных к восставшим рабам.
Сталин, не изучавший Цезаря и Тацита, всех смешал с дерьмом в этом, кажется, и заключалась его гениальность.
И перед смрадной ямой Агнесса дрогнула. Она сознавала себя римской гражданкой. Она готова была взойти на эшафот. Но не быть заживо погребенной в сортире. Испуг лишил ее стиля, который когда-то так поразил меня. Осталась только пустая форма — инерция стиля. Вы понимаете, что так может быть? Да все русские таковы Это только у французов и, пожалуй, у некоторых других европейцев так хорошо определилась форма, что можно глядеть с чрезвычайным достоинством и быть самым недостойным человеком.
Оттого так много форма у них и значит". В — годах дружба с Агнессой начала блекнуть. Я все больше сближался с Пинским и Грибом. Но Гриба ждала ранняя смерть он умер в феврале от белокровия , а на Леонида Ефимовича и на меня самого и еще на миллионы людей копились бумажки в папках с надписью "хранить вечно". Лебединое озеро оказалось маленькой точкой в огромном заколдованном лесу, где правил злой гений.
Величайший гений всех времен и народов. Но и в пехоте к 43 году сложилось боеспособное ядро офицеров и сержантов, и за какой-нибудь месяц оно заражало молодые пополнения своим духом. Сложился свой стиль — лихой, беспечный. Мы много теряли не только из-за преступлений и ошибок Сталина, а по собственной дурости.
Но какой-то минимум военной грамотности и быстрой ориентации в бою был общим достоянием, носился в воздухе. И даже на беспечность пехотинцев можно взглянуть как на разумное приспособление к своему ремеслу смертника. Пехоту расходовали по-сталински — до нуля, до того, что после прорыва укрепленной полосы в полках оставалось по 10 активных штыков: лишь бы пробить ворота танкам. Беречь себя пехотинцу не имело смысла. Беспечность была его принятием судьбы, его панибратством со смертью: "Здравствуй, Цезарь!
Осужденные на смерть приветствуют тебя! Впрочем, я не уверен, что все на войне можно рационально объяснить. Прочитав книгу Григоренко который воевал, как диссидент, и обманывал начальство, чтобы сберечь солдат , я впервые понял, как много мы не делали: касок не носили, офицеры и связисты ходили по переднему краю почти без оружия, пароля и отзыва не знал никто. Так и выпирала из гимнастерок застегнутых — когда начальство смотрит — на все пуговицы душа удалого разбойника. Совершенной немецкой дисциплины в русской армии не могло быть отдельная дивизия, попавшая в руки Петру Григорьевичу, — не в счет.
На войне, в конце концов, сталкиваются два набора характеров — и преобладающие национальные типы не могли не заявить о себе Но когда под ногами разверзается бездна смерти, солдат меняется; и с каким восторгом артиллеристы били по немецким танкам! Я прошел через всю войну и совершенно убежден, что русский человек больше всего чувствует себя человеком именно у бездны на краю а не в мирной добропорядочной обстановке; не в доме, который построил Джек.
Об этот эффект бездны Гитлер и расшибся А потом герои снова становятся пьяницами, разгильдяями и ворами" "Жажда добра", гл. Это опыт — поверьте мне на слово. Нет выбора: или песни петь, или стрелять. Попробуйте, подымитесь в атаку без упоения в бою, без какого-то чувства полета над страхом Ничего не выйдет.
Или страх от которого дрожат руки, немеют ноги и тело не в силах оторваться от земли — или упоение свободы. Так что, по крайней мере, одно дело без упоения не сделаешь Да и всякое рискованное новое дело. Как вы думаете, ради чего Ермак забрался в Сибирь, терские казаки на Терек — неужто из чувства долга? А не из упоения волей?
Не из смутного зова — навстречу опасности, навстречу грозящей смерти? А знаете, какую песню мы чаще всего пели, когда я служил в стрелковом батальоне?
Про Ермака. И с особенным чувством:. Могу прибавить: с особенным акцентом на слове беспечно. Я не придумываю народной психологии. Это была моя собственная тогдашняя психология. Я убежден, что человеку в иных случаях вовсе не страшно умирать. Игра со смертью завлекает до совершенного опьянения. Страшно быть живой мишенью. Страшно быть на войне узбекским крестьянином. В м году узбеки просто сорвали мобилизацию, в м они не сумели это сделать, но настроения у крестьян, не прошедших через русскую школу, были те же.
Один из них сказал Ире Муравьевой на ташкентском базаре:. Немцы не пришли, и мобилизованным пришлось идти воевать с немцами. Несчастные дехкане собирались кучкой над первым убитым и оплакивали его а по кучке — минометы, пулеметы , — неумело стреляли себе в руку или в ногу и шли под трибунал и умирали штрафниками или перед строем, выстроенным буквой П, от пули особиста — в затылок Страшно погибать нелепо, глупо, без смысла, по своему собственному или чужому идиотству.
В августе го, северо-западнее Сталинграда, я держался за свое место прикомандированного к редакции, потому что хромал, не мог пройти больше трех километров и на переднем крае чувствовал бы себя только мишенью. Если все равно ранение или смерть, то казалось бы, какая разница — через четыре месяца или через четыре дня? Но не в днях дело, а в игре.
Чем интереснее игра, тем меньше страха и больше радости. Быть мишенью неинтересно и поэтому страшно. Наступать — весело. В первом бою батальона я счел своим долгом пойти вместе с молодым пополнением. Это было не очень нужно. Цепь шла без понукания, необходимости в моем присутствии не было. А потому и захваченности не было, и, когда мины рвались неподалеку, мне было неприятно. Другой раз надо было поднять залегшую роту.
Я увлекся, страха не чувствовал вовсе — опять летел, как на лыжах с горы Страшным оказалось тогда другое. Уже заняв позицию по берегу речки, рота ночью потеряла человек 30 ранеными. От вялого "беспокоящего" огня, на который я, вернувшись на КП, никакого внимания не обратил. А командир роты, бывший начальник тюрьмы Манжулей Сидорова уже не было, его ранило , не отвел стрелков на 50 метров от берега, с топкого места, где нельзя было окапываться, за насыпь узкоколейки.
В наступлении струсил, оборвал связь, чтобы не подымать роту, за это получил пару оплеух от комбата мог под трибунал попасть , роту повел я и я же расположил ее вдоль берега, — не зная, на сколько времени, и ушел, когда Манжулей объявился; не пришло в голову, что он, обжегшись на молоке, будет дуть на воду и бессмысленно выполнять приказ "ни шагу назад", зная, что за потери трибунала не будет, а за нарушение приказа очень может быть Вот если бы лошадь убило или покалечило, — надо было писать рапорт с объяснениями.
А на людские потери рапорта не полагалось. Только сообщить по телефону, сколько карандашей надломилось или сломалось.
От этой легкости, с какой теряли людей, на сердце кошки скребли. До сих пор бессмысленные потери той ночи лежат на моей совести. Хотя, по заведенному порядку, не мое это дело, проверять командира роты.
Не положено было мне вмешиваться в командование — разве по особому случаю, когда попросят. Попросил комбат найти коман-. А все-таки совестно — своего косвенного участия в ночном идиотстве. Я удивляюсь, как могут спокойно спать офицеры и генералы, которые не по 30, а по 30 и по теряли зря, по недосмотру или ради штабных условностей. Война освобождала от всякого страха. Привыкали — и своей шкуры не жалеть, и чужих Привыкали до того, что нам, героям, все позволено.
Я очень помню это чувство в октябре го перед вторжением в Восточную Пруссию у Тильзита. Перейдешь через границу на ней сразу поставили черную доску: Германия и мсти, как твоей душе угодно. Каждый раз, увидев "все позволено" на самом деле, я отшатывался. Первый раз — в начале го, когда вешали пленного. Приказ — вешать немцев, захваченных за поджогом деревенских хат, не вызвал у меня сомнений.
Но одно дело приказ, другое дело смотреть, как вешают. Я не был уверен, что именно этот немец поджигал. А если и поджигал, то как может солдат не выполнить, что ему велено?
У него было хорошее лицо, и он молча стоял на табурете, стиснув зубы. А кругом возилась толпа, придумывали, из чего сделать виселицу. Деревьев подходящих не было, степь. Меня поразила искренняя радость на лицах солдат и офицеров. Так мальчишки кошек вешают. Другой раз вышел приказ, дозволявший рукоприкладство. Комбат им пользовался по-доброму, чтобы не отдать под трибунал.
А меня черт попутал. Ночью была выбрана новая исходная позиция для ожидавшейся на другой день но так и не состоявшейся атаки, и капитан как его звали?
Не могу вспомнить поручил мне привести стрелковую роту я привык ориентироваться в темноте. Идти надо было под носом у противника, тихо. Переполненный важностью выполняемой мною миссии, я ткнул кулаком в бок солдата, у которого брякнуло снаряжение. Солдат оказался немолодой, в отцы мне годился, и негромко, но с сердцем, с болью меня отчитал. Всю дурь сразу выбило из моей головы.
Потеряв страх смерти, люди удивительно легко теряют и совесть. В конце войны я был потрясен — сколько мерзости может вылезть из героя, прошедшего от Сталинграда до Берлина. И как равнодушно все смотрят на эту мерзость. Начальник политотдела 61 с. Товмасян был белой вороной, он все время не ладил с начальством; за это ему и звание полковника не давали.
Это был человек поколения Крымова — как его описал Василий Гроссман. Старый коммунист, сохранивший что-то от ригоризма первых лет революции. Из Германии он выехал так, как и въехал — на легковой машине, единственный праведник среди командования, за которым тащился обоз трофеев.
Командир дивизии генерал-майор Шацков вывез пять или шесть грузовиков с фотоаппаратами и т. В прекращении дела Дубовика и в невозможности завести дело на Шацкова соединились два вырождения: военной героики и героики революции. Сотрудников ЧК времен Дзержинского расстреливали за игру в карты.
Это, разумеется, дикость, и именно так о ней рассказал мне в Бутырках бывший эсер С. Малкин, изучавший "Известия ВЧК". Но в таких дикостях был огонь революции, фанатизм веры. Убийство Кирова организовал похабник, любивший распевать песенку:. А во время войны грабежи и насилия стали стихией, которую только слегка удерживали в берегах — когда Держиморда хватал не по чину. И развращает еще до того, как стала властью, развращает в самом.
Ни одно движение не может обойтись рыцарями без страха и упрека. Опасность привлекает и кондотьери, спекулянта, готового на риск, но с тем, чтобы немедленно получить плату за страх: в свободном распоряжении деньгами, в кутежах, в успехе у женщин.
Как-то покойный Анатолий Якобсон спросил Красина, почему тот швыряет направо и налево общественные деньги; Витя ответил: ничего, профессора еще соберут. И со спокойной совестью кутил с дамами и девицами, рвавшимися в объятия настоящих мужчин. Меня не удивило, что карьера Якира и Красина кончилась предательством, я этого ждал, я видел, что в самый разгар героического хмеля трезвое мужество было подменено пьяной удалью.
А за ней — похмелье Перешагнуть через страх, не теряя совести а по возможности и разума , — очень трудное дело. Никакое знамя не гарантирует чистоты. И религия, принятая на веру, без глубокого внутреннего опыта, ничего не меняет это показало отречение Дудко. В Берлине, в апреле 45 года, я впервые почувствовал, что знамя, под которым я сражался, запятнано. Это ударило меня так, что я стыдился своей военной формы. Потом радость победы оказалась сильнее, пятна спрятались, но не до конца.
Через год, когда вышла задержка с демобилизацией, все сразу вылезло наружу. И эти, и другие послевоенные пятна. Я написал, что должен пропагандировать "Молодую гвардию" Фадеева, а меня тошнит от нее. И от всей нашей пропаганды тошнит. Повторяю стереотипы, словно тяжелые камни ворочаю Демобилизации можно было добиться иначе, попроще: напиться и поваляться в канаве, желательно возле офицерской столовой или в другом заметном месте.
Тогда дали бы выговор за моральное разложение — и адье. Я выбрал более чистый путь, капать на мозги начальства заявлениями.
В принципе можно и так. Однако я не знал себя. Дав волю перу, я не мог его удержать. Залпом, за два или три дня, написал два заявления, второе гораздо резче и принципиальнее, и так как переписывать слово в слово не люблю, а посылалось в три инстанции, то вышло уже шесть Мне казалось, что за Отечественной войной непременно последует бурный общественный и литературный подъем — как после войны года — и я торопился принять во всем этом участие. Мне казалось, что я вправе уйти из армии, когда война кончилась, и только идиоты мне мешают.
Год я терпел установленный порядок демобилизации я уважаю дисциплину , но когда уехал Товмасян, обещавший помочь, и приехал туповатый полковник из старшин, объявивший борьбу с "чемоданными настроениями", — я возмутился. Дело, однако, не только в частной, осознанной причине. Интуитивно всем существом я признавал право человека на возмущение, на открытую оппозицию, не находил это смертным грехом.
По моим наивным расчетам парторганизации предложат проработать меня, дадут выговор или строгий выговор и демобилизуют. На самом деле, меня вызвали в политотдел округа и мимо всех инстанций исключили "за антипартийные высказывания". Задним числом признаю это решение правильным. Уже изучалось постановление о Зощенко и Ахматовой. Готовилась борьба с космополитизмом. Миллионным потоком шли в лагеря военнопленные. Во всем этом был один смысл, один государственный разум: людям, потерявшим страх на войне, надо было снова внушать страх.
Пленные отвыкли от советских штампов, начали думать своей головой — они стали социально опасны. Ленинградцы почувствовали себя героями — они стали социально опасны. Я не сознавал этого, но я тоже стал социально опасным, и на мне поставили клеймо.
А с клеймом вернулись страхи, иногда совершенно нелепые. Например, во время валютной реформы я снял с книжки остатки военных сбережений, рублей, и отправил их по почте маме. Они превратились в рублей, а на книжке большая часть уцелела бы. Но мне хотелось все обезличить, стереть с денег связь с моей зачумленной персоной.
Я был убежден, что таким, как я, непременно сделают пакость Хуже всего то, что пришлось апеллировать. Знающие люди растолковали — нельзя не апеллировать, иначе непременно посадят. А лагерь — это ужас, который не вынести, и надо от него хоть ползком, хоть на карачках Я апеллировал. Уже поняв, что выгнали правильно, что сдуру я в м вступил в эту партию. Чувство было. Пистолет — страх лагеря. Дерьмо — покаянная поза. И я влезал в одежды кающегося и искал аргументы, искал объяснений.
Придумал, что зачитался Достоевским, увлекся анализом "Записок из подполья" и незаметно отождествил себя с подпольным человеком, от этого — стиль моих заявлений; а по сути они только просьба о демобилизации. Председательствующий на заседании партколлегии выслушал меня и сказал:. Я мысленно продолжал: "Волга впадает в Каспийское море. Лошади едят овес и сено. А ты, жидовская морда, не привязывайся к русской Волге, к русским лошадям и к русской литературе".
Червяк был раздавлен и вышвырнут, как герой рассказа Кафки "Превращение". Впрочем, формулировку мне немного изменили: вместо "антипартийных высказываний" — "антипартийные заявления". Примерно так поговорку "незваный гость хуже татарина" отредактировали в духе пролетарского интернационализма: "незваный гость лучше татарина". Стиль жизни, найденный на войне, был потерян. Я жил возле книг, но мне ни о чем не думалось и не писалось. Я жил и как бы не жил. Не жил, а выживал.
Служил техником в тресте "Союзэнергомонтаж" выгнали, когда сменился директор , корректором сам ушел — глаза стали болеть , продавцом в книжной лавке писателей опять выгнали, когда опять сменился — точнее, был посажен — знакомый директор.
Выгнали "за грубое обращение с покупателями". Надо было, наверное, добровольно уехать в глушь, в ссылочные места, — там полно клейменых. Но я жался к городу, где прошло мое детство и где оставалось двое-трое друзей. Бессмысленно боялся остаться один-одинешенек в чужом мире.
Я чувствовал, что знакомые смотрят на меня как на ничтожество, на беспомощного неудачника все как-то устраиваются — почему не ты? Приходил с работы, ложился и скоро засыпал. Душа моя была как в дурмане. Она почти и не просыпалась. В м Вовка, сделавший карьеру и помогавший мне литературной поденщиной, спросил, заскрежетав зубами: что я такое наговорил? Его вызывали, спрашивали обо мне. Я объяснил, что сижу тихо, как пескарь; но. Про себя подумал: теперь недолго ждать.
Ну что ж! Лучше ужасный конец, чем ужасы без конца. Сдал старую шинель в ремонт — пришить новые крепкие карманы. Купил футляр для зубной щетки.
И когда за мной пришли, страха не было. Оперативники рылись в моих книжках, а я с аппетитом ел яблоко. Плевать на все. По крайней мере, перестану ходить по детским садам и предлагать по перечислению залежавшиеся книжки. В модели Бора электрон может находиться на нескольких орбитах и может перескакивать с орбиты на орбиту, но между орбитами ему нельзя находиться.
Между м и м от исключения до ареста я чувствовал себя как электрон между орбитами, в абсурдном, запрещенном разумом положении.
Арест спихивал меня на последнюю орбиту, но на орбиту. Логика и разум снова вступали в свои права. Под ногами, после трех лет жизни вверх тормашками, появилась почва. Тюрьма — это была почва. В м году каждый интеллигент готов был пустить в нее корни. Бывший зэк Трофимович, заведующий слесарной мастерской, спросил меня году в м: почему сейчас нет смертности?
Поколение 37 года вымирало, даже если не было голода, эпидемий. Простудится — и умрет. Занедужит животом — и умрет. Я ответил, что для них мир опрокинулся. Арест, лагерь был моральной смертью. И морально мертвые без сопротивления сдавались физической смерти. А за 10 лет все привыкли, что лагерь — часть жизни.
От сумы и от тюрьмы не отказывайся. И в тюрьме и в лагере — жили. Я ехал на открытой легковой машине вверх по Театральному проезду. Навстречу спускался отряд пионеров, с барабанным боем и каким-то бородатым идиотом наверное, почетным пионером впереди. И меня разбирало любопытство: что я увижу там, за железными воротами? Наверное, общественный и государственный строй России сильно б изменился. Человека, присужденного к свободе, нельзя испортить ни царизмом, ни большевизмом.
Александрова вызвали; он работать опять отказался, сославшись на свое личное дело; там много чего было понаписано. И его оставили в покое — до этапа в лагерный психстационар. В эту паузу его судьбы мы и поговорили. Потом золотой свет вдруг кончился, полили холодные дожди, и начались беды.
Так, примерно, в Китае средних веков исполнение приговоров откладывалось до осени, чтобы не нарушать гармонии природы. Начальника подсобных Шустеров подловил на выпивке и списал бригадира номенклатура начальника ОЛП. Кошелев, оскорбленный тем, что с ним ничего не согласовали, вызвал меня и сказал, что снимает меня. Однако оказалось, что это от него не зависело: я был номенклатурой ОИС отдела интендантского снабжения. Чтобы снять, надо было доказать мою некомпетентность. На другой день придурки из планово-нормировочного отдела ОЛП, которым я сдавал рабочие листки, стали их браковать.
Я спрашивал, в чем ошибка, и вносил исправления. Каждый вечер сидел в конторе до 11 часов а в 6 подъем! Котловка, описанная Солженицыным, уже была отменена. Для заключенных — лучше котловки, но писанины выходило много, а опыта у меня не было никакого.
Есть такая дзэнская притча: сын разбойника попросил отца выучить его ремеслу. Отец взял мальчика на дело, завел в богатый дом, запер в чулан, наделал шума и ушел. Маленький разбойник был в отчаянии. Потом он нашел слуховое окошко, вылез, обманул преследователей и убежал. Добравшись до дома, спросил отца, для чего тот завел его в ловушку.
Сын рассказал. Моей школой была травля, длившаяся 8 месяцев. Можно было дать на лапу взятку , и от меня бы отстали Кошелев про меня, наверное, скоро забыл. Но я предпочитал пойти на общие. Около трех лет на должности, связанной с лапой, я ни разу ничего никому не дал и не угостил.
Меня самого пытались угощать — из вежливости выпил, а потом поставил сапожнику те же пол-литра. Больше он ко мне не напрашивался в собутыльники. Вступив в традиционные лагерные отношения, пришлось бы постоянно думать, что кому дать, пить и есть с людьми, которые мне безразличны и прямо противны.
Это значило потерять внутреннюю свободу. Впрочем, тут не было расчета: я просто не мог иначе. Оставалось делать вид, что я принимаю придирку за чистую монету. Хорошо, переделаю. На другой день докладывал начальнику, и тот, чертыхаясь, приписывал обсчитанному рабочему какую-нибудь туфту. Все это в основном касалось двоих или троих: печника, столяра, дровокола. В делах портных и сапожников контора ОЛП не разбиралась. Пару раз срезали выработку слесарям. Трофимович на другой день выписал им процентов за ремонт лагерных кастрюль.
Заплата там на заплате и пойди разберись, какая свежая, какая прошлогодняя. Приходил какой-то гнусный тип — инспектор проверять объемы работ, но в кастрюли не совал носа: понимал, что Трофимович обведет его вокруг пальца. Только с мрачным видом замерял свежие пятна штукатурки, словно это были пятна свежей крови. Видимо, напрашивался на пол-литра. Но не получил. Зато меня и помучили! Но куда деваться в свой выходной? После райского северного лета наступила тьма кромешная. Побродишь на морозце — и в барак.
А барак — человек на , все бригады, обслуживающие ОИС. Грузчики всегда входили с шумом и пьяными криками. Водку можно было доставать, а шобла любит покуражиться; выпьет на гривенник, шума на рубль. Помню чувство облегчения, когда эстонец Кайв добродушный увалень, мастер шить офицерские шинели; во время войны служил в войсках СС схватил хвастунишку, как котенка, вынес из барака и бросил в снег. Он опекал меня не без. Когда его, Кайва и Сорокина угоняли на Воркуту, в лагерь потяжелее, мне хотелось плакать.
Я отдал Василию Ивановичу на дорожку все свои наличные деньги и жалел только, что мало их было — рублей 50 с лишним то есть примерно пять с полтиной. А с Сорокиным простился холодно. Он шокировал меня, намекнув на благодарность за устройство на работу. Интеллигент, о "Науке логики" рассуждал! Я сделал вид, что не понял, поломал голову и сам сообразил, как делать отчет, — не стал больше спрашивать Впрочем, Сорокин и на Воркуте не пропал: встретил его в Москве на площади Дзержинского.
Он шел со Старой площади и похвастал, что партстаж ему восстановили с года. Мы зашли в забегаловку и выпили по грамм.
Масса черных бушлатов распалась для меня на отдельные лица; и завязывались первые узелки дружбы, которая скрасила мне лагерь. Но в эту первую глухую зимнюю тьму все подавляла тоска по Мирре. Хоть два дня свидания в полгода, хоть в год! А она не едет. Пишет, что дождется и я не сомневался, что дождется — но почему верит маминым страхам больше, чем мне? Почему не чувствует моей тоски?
Значит, не шибко любит. И эту простую добрую женщину я за три года не привязал к себе. Остается ждать конца срока. А мне сидеть еще четыре года. Как в песне:. Четыре года оглядываться на стукачей, бояться второго срока. А потом жить где-нибудь в Александрове и тайком приезжать к жене, у которой комната и служба в Москве.
И опять бояться милиционеров, дворника, соседей, как Ефим Миронович, мой тесть, приезжая к Софье Абрамовне. Месяца два я молча ходил взад и вперед по дорожкам. Я не скрывал ее. Когда Виктор спросил, спокойно все рассказал. Но у меня никогда не было потребности в исповеди и в совете. Ответ должен был прийти не извне, а изнутри. И он пришел. Я решительно отказался от того света, которым стала воля, Москва, женщины. Я приготовился. И жизнь вернулась ко мне. Вместе с внутренней свободой пришла внешняя насколько она возможна в лагере : бухгалтер-ревизор Малиновский, из контриков, отбывших срок, наотрез отказался составлять акт на мои мелкие ошибки он видел насквозь лапочников, которые меня травили , и свора от меня отцепилась.
Я остался, как Брахман, вне всей системы профанических связей и зависимостей. И погрузился в белые ночи нового северного лета. Случай помог мне поставить на место и Шустерова. Как-то он велел мне разграфить тетрадку, чтобы портниха-вольняшка из отбывших красненькую за КВЖД записывала туда свои наряды.
Мне не понравилось, что эта особа попросила не прямо меня я бы сделал , а Шустерова. Существовал приказ по лагерю — не занимать нормировщиков посторонней работой совершенная нелепость на маленьком предприятии, где я фактически был и нормировщик, и плановик, и делопроизводитель, и серое преосвященство, когда Шустеров уезжал в отпуск или в командировку.
Тут с Шустеровым начался припадок. Бывший начальник милиции Ворошиловграда, а потом жалкий лагерный стукач, остававшийся цепной собакой первого отдела и после выхода на волю этим и держался , он был одновременно раб и надсмотрщик над рабами, любил потопать ногами и дрожал, как бы чего не вышло.
От моей дерзости пена повисла на губах. Я ушел в портновский цех. Бухгалтер Сидоров потом рассказывал, что Шустеров начал диктовать ему бумагу — списать меня с подсобных; и он, Сидоров, отговорил. Думаю, что Сидоров просто помог Шустерову вспомнить, что другой нормировщик, пожалуй, примкнет к партии его врагов, а я хоть и пропустил мимо ушей просьбу сообщать о непорядках, но, по крайней мере, нейтрален и не участвую в интригах.
Угодливый с большими начальниками и высокомерный с мелким людом, Шустеров был предметом общей ненависти. Моего предшественника, Татынского, под-.
За то же самое полетел и бригадир. Не выдержав провала интриги, Романова ушла по собственному желанию Но крамола в любой миг могла начаться снова. И Шустеров отступил.
С этих пор, давая мне какое-нибудь нестандартное задание, он никогда не забывал сказать:. Ну, раз пожалуйста, отчего бы не сделать. Тем более, что с основной своей работой если не говорить о трех последних днях месяца я справлялся за два часа и остальное время бил баклуши буквально. Чтобы поразмяться, колол дрова, в том числе особые коротенькие обрезки для выпечки баранок. Летом я проделывал это в трусах. А когда приходил не вовремя большой начальник, надевал брюки и шел в контору выписать наряд.
Рабочее время стало для меня временем отдыха и разминки пара часов игры со счетной линейкой и арифмометром — не труд. А настоящая жизнь начиналась вечером, с собеседниками на платоновском пире. Осторожность мы до некоторой степени соблюдали: беседовали, прогуливаясь, меняя тему, когда навстречу шел трассник завкаптерской, имевший обыкновение гулять по той же большой дороге от столовой к вахте ; Сталина называли по-английски — Джо Ужасным слова Грозный у англичан нет.
Но, конечно, видно было, что мы разговариваем не о погоде. Ну и плевать. Страх второго срока пришлось отсечь, как гниющий аппендикс. Два года я жил под конвоем, но духовно свободным, без цепей страха.
А на воле полезли новые страхи. Сперва я боялся даже милиционеров. Привыкнув к конвою шаг вправо, шаг влево — конвой применяет оружие Это прошло, но запретная полоса на палангском пляже еще в году вызвала неприятные ассоциации. Когда приходилось писать письма в лагерь, я очень нехотя давал свой обратный адрес, — не хотелось создавать магическую связь с тем светом, когда этим светом стала воля. И потом приходили страхи — от новых видов оружия, пускавшихся в ход против диссидентов.
Это как. Не в том дело, что дорожный инцидент или удар по голове в подъезде страшнее официальных средств воздействия, но они другие, они неожиданные. Все понятное перестает быть страшным. Все привычное становится как бы понятным. А тут ждешь удара справа — и тебя бьют или грозят ударить слева, ждешь спереди — а угроза вдруг сзади. И накатывает волна страха Страшнее всего то, что вовсе не имеет физического образа.
Я не боялся нарушить многие табу, но каждый раз, выезжая на дачу, пугался ночного шороха деревьев и мышиной возни под полом. Особенно мышиной возни. Почему-то мне казалось, что это скребутся поджигатели или убийцы, которые вот сейчас прогрызутся и набросятся на нас спящих. Я понимал, что все это вздор, но этот вздор уходил корнями в какие-то детские и даже утробные и предутробные страхи, словно припоминались какие-то травмы прежних жизней — страх погрома в украинском местечке или страх зверей в первобытном лесу.
Из шорохов росли серые призраки, обступившие дом. С рассветом они исчезали. Я нарочно шел зимой с работы через заброшенное кладбище было такое, неподалеку от метро Новые Черемушки. Сейчас его сровняли бульдозерами.
Проходя мимо могил, пробовал силу молитвы. Но в первые дачные дни опять вылезал какой-то архетип страха. Исчез он только недавно, уже после моего летия. Кажется, это связано с чувством, что главное, для чего меня послали в мир, уже сделано, и я готов вернуться к хозяину.
С тех пор страхи ушли. Я не думаю, что всякий страх сводится к страху смерти. На войне я привык к пулям и снарядам, но боялся танков: танки могут окружить, взять в плен. А в плену будут унижать, мучить.
Чтобы снять страх, я расстегивал кобуру и клал руку на рукоять нагана: могу застрелиться, как командир и комиссар саперной роты под хутором Ново-Россошанским 10 января года.
Страх сразу исчезал. После 50 лет я боялся заболеть раком. Потом, увидев мужественную смерть трех женщин, перестал бояться. Сейчас меня пугает не смерть, а другое: что судьба вырвет фальшивую ноту и испортит то немногое хорошее, что во мне накопилось и через меня должно остаться.
Или что в новой жизни если индийцы правы, и карма потащит нас в новые перевоплощения наделаю. Или не сумею пройти свой квадрильон, испугаюсь стражей порога, не вынесу какого-то неизбежного страдания — и, не пробившись к внутреннему свету, отступлю во тьму.
Боюсь струсить. Боюсь боязни. Страх — тормоз. Иногда он удерживает от глупостей, а иногда — от броска, за которым Бог. Многие из тех, с кем я сейчас работаю, тоже ощущают подобное чувство. Мне кажется, что если я подойду еще ближе, то могу прыгнуть.
Насколько я могу судить, это не тяга к самоубийству. Что же это?.. Раджнеш ответил: "Вы боитесь не обычной смерти — вы боитесь того, что адепты дзэн называют "великая смерть". Вы боитесь исчезнуть.
Вы боитесь раствориться. Вы боитесь потерять самообладание, контроль над собой Даже если общество вдруг решит сделать всех абсолютно свободными, люди не будут свободными. Люди не примут свободу.
Они создадут свое собственное рабство Свобода страшна, потому что свобода просто означает, что их не будет Вы должны освободиться от самих себя. Вы и есть рабство. Когда рабство исчезает, вы сами исчезаете. Иногда этот страх может появиться у вас у окна высотного здания или возле пропасти в горах Эта физическая ситуация послужит сигналом для вашей психики. Она может дать вам идею исчезновения, и помните: страх и влечение присутствуют вместе". Но это единственная жизнь, которую вы знаете, и вот появляется страх.
Кто знает, есть ли другая жизнь, или нет В любовном акте с мужчиной или с женщиной вас охватывает тот же страх, и вы боитесь найти друг в друге окно в бесконечность и потонуть в ней Я заканчиваю мысль Раджнеша покороче, своими словами и думаю: что-то здесь очень верно схвачено.
Но в моем опыте был не только и даже не столько этот страх. Господствовало другое: робость от своего неуменья выходить из экстаза. Глядя на атакующую цепь, я легко мог преодолеть холодок страха и действительно пойти на разрывы, полететь над страхом а не только вообразить это. А в любви Однажды это было давно волна любви перехлестнула через порог, в сердце что-то вспыхнуло, вроде вольтовой дуги, и горело несколько часов подряд, погасив своим светом мерцавшие в полутьме предметы, как солнечный свет гасит звезды.
Только рассвет переборол внутренний огонь, прекратил его и вдавил в мое восприятие стол, стулья В эти часы я чувствовал — каждый миг чувствовал, что еще одна йота блаженства — и сердце не выдержит, разорвется. Свет горел ровно, не нарастая; я остался жить. Но сколько ни любил потом — как ни любил, — знание того, что сердце может разорваться от немыслимого блаженства, останавливало.
Чего я, собственно, испугался? Нет, не этого! Скорее, наоборот: остановил страх умереть своевольно, преждевременно, так и не дойдя до чего-то высшего, еще не созревшего во мне. До чего именно, я тогда не знал и не мог сказать, но не хотел идти навстречу обрыва своей земной недоигранной роли.
Я не экстатик. Мне хотелось заглянуть за край: за край страха, за край времени и вещей. И я заглянул, я как бы высадился на Луне и прошелся по ней. Но потом. И на Земле что-то шептало: "Довольно, ты теперь знаешь, что там Твой путь — по опушке, зная, что в глубине дебри, но не теряясь в них, не теряя чувства тропинки под ногами. Как-то Зина плавала на большой волне. Я встречал ее в прибое и вытаскивал. Там, где надо было коснуться ногами дна и упереться, не дать волне опрокинуть себя, она была очень слаба, могла бы разбиться.
Тут я был сильнее. И в нашей глубинной жизни я сильнее в прибое. Это, кажется, и в прошлом главное дело философии: подхватывать экстатический взлет и вытаскивать на берег. Марина Цветаева писала, что, будь она Эвридикой, ей стыдно было бы вернуться назад.
И рванулась — вместе с Марусей — навстречу Молодцу, потому что он позвал ее — не жить. То есть как в стихотворении "Луна — лунатику" : "В миг последнего беспамятства — не очнись! Остальные — в мире вещей. Я оставался на грани, чувствуя и "здесь", и "там". И безо всякого стыда вернулся жить. Я чувствую в своей жизни замысел режиссера, который мне надо разгадать и выполнить.
А не торопиться на небо или в нирвану. Одного дзэнского монаха спросили, кем ему хочется быть в следующем рождении. Он ответил: ослом или лошадью и работать на крестьянина. И я хотел бы чего-то в этом роде: способности любить и приносить любимым счастье.
А вечное блаженство? Но вот бодисатва каждый миг чувствует возможность нирваны — и остается на земле. По-моему, это и есть высшее: чувствовать вечность сквозь время, блаженство сквозь скорбь. Любить без опьянения и без похмелья, на пороге экстаза сохранять ясный ум и готовность поддержать любимого, когда он споткнулся и падает. Для таких людей, как я, экстаз — это то, что приходит или не приходит по дороге. Это не цель: цель — пойти и вымыть свою миску одна из дзэнских притч.
Свободно входить в экстаз и выходить из него могут немногие, большей частью — после долгих лет, даже десятков лет тренировки, настолько долгих, что ни на что другое не хватает времени. Люди созданы для раз.
Созерцание внутреннего света было мне дано, чтобы я понимал и узнавал людей более глубокого духовного опыта, чем мой собственный, чтобы я с первого дня узнал Зину и мог стать пространством, в котором она расправилась, и дополнил бы ее поэтические взлеты своим спокойным пониманием — с годами все более спокойным и ясным. И чтобы я в текстах разных религий, рожденных в огне экстаза, спокойно узнавал подлинный духовный свет и не смешивал с луной палец, указывающий на луну И чтобы в какой-то миг, казавшийся безнадежным, я понял: можно спокойно жить в рушащемся времени, не пытаясь его исправить, и писать — как на тонущем корабле пишут письмо, кладут в бутылку и бросают в волны — читателю после потопа.
Бог каждому из нас назначил ступеньку, до которой мы должны подняться. Есть незримая иерархия этих ступеней. Есть люди, которым назначено входить прямо в объятия к Богу. И есть другие, которым назначено принимать в свои руки плод экстаза, помочь подвижнику выйти из состояния полета, сложить крылья и встать на ноги.
Этот выход из экстаза может быть очень болезненным и даже смертельным. Мне просто повезло, что внутренний свет тогда мягко погас, и я смог — после бессонной ночи, но совершенно без головной боли — пойти в библиотеку и переводить книгу Гензеля "К теории центрально-административного хозяйства". Экстаз, охвативший Даниила Андреева в тюрьме, кончился инфарктом.
Блаженная Анджела страдала тяжелой нервной болезнью. Софроний рассказывает о подвижниках, сошедших с ума. Дело не только в риске, идти в атаку тоже очень рискованно и меньше дает я пробовал то и другое и могу сравнивать. Дело в высшей воле, которая иногда требует этого риска — как от Серафима Саровского, когда он тысячу дней стоял на камне, — а иногда не требует. Есть не одно, а много совершенств.
И каждый должен понять свое совершенство и идти к нему, а не к чужому. Наверное, поэтому духовный путь связан со страхом и трепетом. Бог то влечет к себе, то отпугивает.
Метафора оргазма, пущенная в ход Раджнешем, не всегда. Духовный пик может не совпасть с эмоциональным пиком радости или ужаса или того и другого вместе , прийти после опыта, в тишине. Приближение к источнику бытия может каждый раз вызывать другие чувства. Но это всегда проблеск истины, скрытой за суетой повседневного.
В другом месте Раджнеш выбирает более точные термины:. Рай утрачен, и Адам выброшен из рая. Но воспоминание осталось, неведомое воспоминание, толкающее вас на поиск". И для тех, у кого есть эстетическая восприимчивость, у кого поэтическое сердце