Петя ростов какие герои вам запомнились
Так что я теперь студент-историк. Потом «мое» отделение повели на пятнадцатиминутную прогулку в чахлый скверик, они проходили мимо дяди Миши, и он, считая ребят, как и нас когда-то, шутя бил тяжелой рукой по затылкам: «Первый! Внешняя и внутренняя характеристика княжны Марьи: 1. Как относятся к войне года и как ведут себя ее участники — офицеры и солдаты? Было ощущение впустую потраченного времени - очень жаль!
Мы ехали без подготовки. Решили будь, что будет. И могу сказать, что все равно было весело. Нереально крутой иммерсивный квест, живые актеры, по-настоящему передана атмосфера х и наркокартеля, и по настоящему хорошо били нас Взяли ХСБ, ни о чем не жалели, бьют сильно, но лишь за то, что мы ошибаемся и герои нам не верят.
Столько возможностей для прохождения удивляют, можно самим принести игрушечный пистолет с собой, и актеры правдоподобно это обыграют Возможность проходить квест и получать каждый раз новый сюжет очень крутая Сами актеры очень хорошие люди, рассказали нам много интересного об их работе и случаях Небольшая подсказка - если вас спросят кто ваш босс, то скажите «Родриго», это поможет вам.
Один из самых запоминающихся квестов проходили уже много. Порадовало большое количество интересных загадок, взаимодействие команд друг с другом. Лучше проходить большой компанией. Всего выбрано игр:. Квесты на Лужнецкой набережной в Москве Лужнецкая набережная проходит по излучине Москвы-реки от Фрунзенской набережной и Андреевских мостов до Новодевичьей набережной и мостов Бережковского автомобильного и Лужнецкого железнодорожного.
Добавить Удалить Перформанс Картель к сравнению из сравнения. Картель Закрыт Перформанс м. Воробьевы горы Рейтинг по отзывам: 4. Добавить Удалить Квест Карибский гамбит к сравнению из сравнения. Available in English Карибский гамбит Закрыт Квест м. Добавить Удалить Квест Подвиг разведчика к сравнению из сравнения. Available in English Подвиг разведчика Закрыт Квест м. Добавить Удалить Квест Таинственный дом к сравнению из сравнения.
Available in English Таинственный дом Закрыт Квест м. Добавить Удалить Квест Саботаж к сравнению из сравнения. Available in English Саботаж Закрыт Квест м. Добавить Удалить Квест Камень всевластия к сравнению из сравнения. Камень всевластия Закрыт Квест м. Добавить Удалить Перформанс Голод к сравнению из сравнения.
Голод Закрыт Перформанс м. Добавить Удалить Экшн-игра Терминал к сравнению из сравнения. Терминал Закрыт Экшн-игра м.
Добавить Удалить Квест Лихие е к сравнению из сравнения. Лихие е Закрыт Квест м. Воробьевы горы Рейтинг по отзывам: нет данных.
Но оказывается, что выжидать не получается, что приходится делать выбор, меняться под запросы начальства, отвечать на неудобные вопросы, боясь ляпнуть лишнее. Страхи героев воплощены в шесть персонажей. Удивительно, что эти страхи настолько гармонично смотрятся, что совершенно не мешают действию. Очень понравились декорации, они необычны и очень символичны.
Два деревянных колеса, олицетворяющих героев, постоянно присутствуют на сцене, превращаясь то в столы, то в стулья, то в диваны, то в кибитки.
В конце эти два кольца соединяются, образуя знак бесконечности. Да, все в жизни повторяется, а может и не исчезает? Мы живем в эпоху глобальных перемен, это пугает. Пугает настолько, что тоже хочется забиться в угол и чтобы не трогали, но получится ли? Мне кажется, что нет. Также на сцену периодически опускаются огромные шары-маятники, отсчитывающие время.
И если сначала этот отсчет был практически не заметен, то к концу спектакля время ускорилось. Я сейчас понимаю, что по-хорошему надо идти и смотреть еще раз: далеко не все я считала с первого просмотра Понравился актер Сергей Климов в роли рассказчика: «Для меня спектакль интересен в первую очередь метаморфозой, которая происходит с человеком, когда он вынужден прямо на глазах меняться, подстраиваясь под окружающий мир. Мы так привыкли к этому явлению, что уже не обращаем на него внимания.
Но спектакль под увеличительным стеклом показывает конкретную жизнь двух персонажей. И этот переворот, трансформация человека всегда особенно интересны. Желаю приятного просмотра! Благодарим Московский театр Сатиры за предоставленную возможность посетить наш любимый театр,!
Посмотрев спектакль "Балалайкин и К. Режиссёрское прочтение, взятого к постановке материала, скорее испытывает на прочность, попавшего на его спектакль, человека! Было ощущение впустую потраченного времени - очень жаль! Вам дело в режиссёре!!! Здоровья и сил всей труппе Театра!!! Расписание и билеты. Расписание сеансов. О спектакле.
Хлесткая сатира М. Салтыкова- Щедрина в изящном режиссерском воплощении Сергея Газарова. В основу спектакля лег роман «Современная идиллия». Герои олицетворяют жизнь общества, в котором живут. Я вновь дописал статью. А потом, через два года, снова пришел в детприемник уже по поручению журнала «Юность». И еще через полтора года. В конце концов статью напечатали. Через десять лет. Она прошла в «Комсомольской правде» 16 февраля года под названием «Конец холодного дома» и вполне могла бы начинаться словами: «Семь раз судьба сводила меня с этим домом Годом раньше мы с Анатолием похоронили маму.
На ее имя шли от Бориса письма, в том числе пришло и последнее, у меня сохранившееся. Он давно вырос из детдомовского возраста, получил профессию фотографа и работал по оформлению витрин и залов калининградского универмага «Маяк».
Борис писал моей маме, что дела его складываются прилично, вот только иногда побаливают почки, приходится полеживать в больнице, о детприемнике он и думать забыл — это, вероятно, в ответ на мамин вопрос в одном из ее писем.
Все время, писал Борис, уходит на работу и еще на славную девушку по имени Галя, ее выдвигают на заведование секцией, а фамилию ее писать нет смысла, тем более, что продавщицы универ-. Вера—Головные уборы, а вот его Галя—Хозяйственные товары, и мне приписка: приезжайте, дядя Валера, для вас тут найдется о чем писать.
Штат надзирателей к моменту публикации статьи уже был распущен и заменен «воспитателями». Майора Серова наконец сняли. Приемник был отдан в ведение Министерства просвещения, хотя работники милиции с него тоже глаз не спускали. Студенты педагогических вузов проходили теперь там практику. Карцеры позакрывали. Ввели нормальную систему обучения по школьной программе.
Организовали труд: девочки шили на машинках, мальчишки делали ящики, малыши клеили конверты. Немного улучшилось питание детей, но не потому, что прибавили денег, а потому, что стали следить, чтобы меньше воровали. Не скажу, чтобы картина стала идеальной, что детприемник в результате этого косметического ремонта превратился в санаторий, но дело явно сдвинулось с места, сдвинулось к лучшему, да и я еще не поднял руки вверх.
В ноябре года в Свердловске, куда я был командирован «Комсомольской правдой», меня вдруг догнал первый инфаркт и на месяц уложил в местную больницу.
Потом в сопровождении медбрата я отправился в Москву на долечивание. В купе поезда нам достался сосед, о котором Юрий Карлович Олеша, качалось, и написал в «Зависти», что по утрам «он пел в клозете»: примерно одного со мной возраста, физически очень сильный, высокий, с жестким бобриком на круглой, как шар, голове и кого-то чем-то напоминающий, то ли члена правительства времен первых пятилеток, то ли известного полярного летчика, фотографии которого часто печатались до войны в газетах.
Он был невероятно деятельным, выбегал из вагона на каждой станции, шумно распаковывал и вновь упаковывал чемоданы, напевал при этом и заразительно посмеивался. Попутчик был директором то ли треста, то ли объединения в Свердловске, ехал в Москву выбивать какие-то лимиты, был абсолютно уверен, что выбьет,— можно было завидовать его неиссякаемому оптимизму.
Говорил он без умолку и однажды спросил, кто я по специальности. Лежа, почти не двигаясь, на нижней полке, я сказал, что — журналист. Тогда сосед не без гордости заметил, что был лично знаком с одним крупным журналистом.
Я спросил, с кем именно, и он ответил: с «самим» Аграновским! Когда в моем присутствии хорошо говорят об Аграновском, во мне мгновенно срабатывает комплекс младшего в семье, и потому я всегда, и теперь, и прежде, отношу комплимент на счет отца или брата. Короче, я уточнил: «С Анатолием?
С Валерой! Он страшно возбудился, схватил меня в могучие объятия, стал тискать и попытался зачем-то поднять с полки, медбрат с трудом. Сосед требовал, однако, чтобы я внимательней в него вгляделся, ведь мы вместе спали с ним, как он выразился, «на одних нарах», и только тогда, действительно вглядевшись, я сообразил: господи, да это же Вася Блюхер, сын легендарного командарма, и мы в самом деле подружились в том проклятом приемнике тридцать с лишним лет назад.
Едва выписавшись из больницы, я тут же отправился на Даниловский вал, 22, предварительно созвонившись с новой начальницей, которая называлась теперь директором. Меня встретила немолодая женщина с университетским ромбом на лацкане по-мужски скроенного пиджака. Ее, как я понял с первых же слов нашей беседы, более всего волновали причины, по которым дети оказывались безнадзорными. К концу разговора она вдруг спросила, может ли задать мне «личный вопрос». Тогда она молча вынула из старого своего ридикюля блеклую фотографию, на которой неведомый мне любитель запечатлел двух молодых и красивых женщин.
На фоне серой стены, вероятно, прогулочного дворика. В одинаковых полосатых одеждах. Одна была моей мамой, другая — собеседницей. Еще несколько слов о печальной судьбе Бориса. Когда он перестал писать, я подождал немного и сделал официальный запрос в дирекцию универмага «Маяк». Но прежде чем мне ответили, пришло письмо от Галины.
Девушка сообщала каким-то отстраненным текстом, лишенным эмоций, что Борис, оказавшись на операционном столе, прожил после резекции левой почки около недели. Его похоронили в Калининграде. Сделаю паузу, мне тоже непросто дались эти слова. В приемнике я больше не был. Душа не велит. Знаю только, что его перевели куда-то в Подмосковье, а на месте бывшего «холодного дома» полным ходом идут реставрационные работы: началось восстановление Даниловского монастыря.
Бенито Муссолини, которого называли «кровавым диктатором», установив в Италии фашизм и жестоко расправившись со своими политическими противниками, за двадцать лет правления ни разу не тронул ни одной жены, ни одной вдовы погибшего, ни одного ребенка. ЦИК СССР 8 июня года принял постановление, которым Закон о государственных преступлениях распространяется на членов семьи изменников Родины «чесеиэр» , совместно с ними проживающих, даже при условии, что они не только не способствовали готовящейся или совершенной измене, но и не знали о ней.
В течение более чем пятидесяти лет я понятия не имел, за что хотя бы формально были репрессированы мои родители, иными словами, какое преступление вменялось в вину папе; о матери и говорить нечего, она пострадала как «член семьи».
Вернувшись после. Во всяком случае, из каких-то обрывков его телефонных разговоров или перешептывания в моем присутствии с кем-либо из близких родственников а уши у меня сразу становились локаторами , я еще с тех далеких времен смутно зафиксировал в памяти несколько фамилий, имеющих отношение к папиному аресту: Сосновский, Васильев, Рыклин, Гронский, Постоловский, Старков? К самому «делу» отца доступа у нас, разумеется, не было — даже после того, как умер папа, как были осуждены культ личности и репрессии времен Сталина, как мы с Толей похоронили маму, как не дожил одного года до перестройки мой бедный старший брат, как уже полным ходом шла демократизация и много говорили о гласности.
Но вот однажды, 28 апреля года между прочим, в 15 часов 30 минут, о чем я немедленно сделал запись в дневнике , меня навещают дома два человека в штатском, рекомендуются сотрудниками Комитета госбезопасности, один из них даже протягивает удостоверение, которое я раскрываю, но от волнения не вижу ни имени, ни фамилии, ни офицерского звания, и спрашивают: вы разыскивали «дело» вашего отца? Да, я. А кто входит, если не я—сын?! Понимаете, говорят, в «деле» есть фамилии людей, давших на вашего отца показания, вы, конечно, начнете разыскивать их родственников,— а в чем они виноваты?
Короче говоря, не пришло еще время. Зачем, говорю, вы ко мне в таком случае приехали? Чтобы сказать, что «дело» есть, а время тоже когда-то наступит. Представьте себе, дорогой читатель,— наступило! Я получил телефонное приглашение прибыть 23 ноября года к десяти утра на Кузнецкий мост в приемную КГБ, где меня будет ждать с «делом» папы сотрудник архива КГБ Николай Петрович Михейкин: «Ваш вопрос решен начальством положительно».
На внутренней стороне папки, слева наверху — две фотографии: папа! Закрываю глаза, нитроглицерин под язык, Николай Петрович Михейкин молча наливает стакан воды. Под фото номер: — профиль и фас, подбородок папы приподнят тюремным фотографом немного вверх, губы плотно сжаты, страдальческое выражение глаз, во всем облике упорство человека, решившего ни при каких обстоятельствах не выдавать военную тайну.
Пиджак надет на нижнюю рубашку без воротничка, отчего вид у папы жалкий и беспомощный. В карман пиджака вставлены картонки со странными буквами: «АЧ». В «деле» листа. Обращаю внимание на то, что фамилии Аграновского нет, но сам протокол не зря оказывается в «деле» отца. Вы намерены сообщить следствию всю правду, прекратить запирательство и дать искренние показания?
Да, я намерен сообщить следствию правду и раскаиваюсь, что молчал на предыдущих допросах. Я был знаком со всей организацией через Аграновского, на квартире которого регулярно устраивались сборища, в них участвовали все поименованные лица. Под общий смех и одобрение Васильев читал свои антисоветские стихи, а Гронский восхвалял Троцкого. А еще в году у меня состоялась встреча с Бухариным, который с тонкой издевкой, ему свойственной, говорил о процветающей лести к Сталину и другим «вождям» и что Сталин требует не реалистического отражения действительности.
Кроме того, Бухарин говорил мне о необходимости свержения руководства ВКП б и он прямо сказал, что в первую очередь надо убить Сталина и Ворошилова. Господи, все эти люди, в числе которых и мои папа с мамой, еще спокойно живут, надеясь, что пуля пролетит мимо, а они уже «на мушке», их «проверяют»: по-видимому, подслушивают телефоны, если тогда уже умели это делать, дежурят возле подъездов, допрашивают каких-то людей, организуют «компромат», потому что все они «под колпаком»!
Постоловского в присутствии старшего лейтенанта Голанского и капитана Якубовича, которые затем скрепляют допрос своими подписями и словом «верно». Вы назвали участником контрреволюционной организации сотрудника «Правды» Аграновского. Откуда вы его знаете? Аграновского я знаю, как троцкиста, по Украине. К ордеру приложена справка: «Показаниями троцкиста Постоловского М.
Аграновский А. То, о чем я буду дальше рассказывать, поднимается со дна моей фотографической памяти. Мне было семь лет, когда забрали родителей, и двенадцать, когда их вернули назад. Возраст явно предохранил ребенка от тяжких переживаний и, конечно, препятствовал глубине чувств. Зато яркости не убавил и помог сохранить такие подробности и детали того времени, которые способна зафиксировать разве что бесстрастная кинокамера. И вот теперь, извлекая из небытия картины прошлого, я на ваших глазах, мой читатель, сделаю попытку их осмыслить, как вы понимаете, уже на новом витке своего социального и, хотел бы надеяться, умственного развития.
Впрочем, иной методологии у меня все равно нет. А у кого есть? Существуют, наверное, люди, которым самой природой было дано в детском возрасте наблюдать, переживая. Мне уготована иная судьба: только теперь переживу то, что когда-то пронеслось рядом со мной, тронув душу по касательной. Не ведаю, право, что предпочтительней, если уж выбирать больше не из чего: когда есть силы и здоровье пережить, но не хватает ума, чтобы осмыслить, или когда есть ум, но уже нет сил пережить.
Не уверен, что мне удалось передать вам словами всю сложную гамму ощущений, которые я испытываю нынче, добровольно беря на себя груз воспоминаний, увы, нелегкий. Так или иначе, буду говорить только о том, что видел сам, сам слышал, сам прочитал. Вероятно, получится какой-то странный «тяни-толкай» воспоминаний с непривычной, но естественной для меня формулой: вот так было, а вот так я думаю по этому поводу сегодня; задумавшись, вновь вижу прошлое, но уже с болью в сердце, с нитроглицерином; увидев под другим углом зрения, просто не могу поверить в реальность минувшего «иль оно приснилось мне?
Я плохо помню арест папы, хотя он произошел на моих глазах. Дома я оказался случайно. Дело в том, что весной года родители отправили меня последний раз перед школой в детский сад от редакции «Правда». Сад находился в Серебряном бору, по тем временам — в Подмосковье. В один прекрасный день потом оказалось, что этот день и был 8 апреля папа приехал за мной, чтобы короткую пересменку я провел дома. Помню, мы ехали прямо посередине улицы Горького, я был в эйфории, даже сейчас, закрыв глаза, испытываю прежний восторг то ли от скорости автомобиля, то ли от потока людей, почему-то празднично одетых и идущих по тротуарам невероятно широкой улицы, то ли от песни, которую я орал во все горло, в полный рост стоя в машине, благо она была открытой, и все, конечно, глядели только на меня с папой и махали нам руками, будто я был Валерием Чкаловым А месяцем раньше я успел посмотреть в «Шторме», расположенном прямо напротив моего дома на Русаковской, только что выпущенную на экраны кинокомедию «Цирк», на всю жизнь запомнив не просто многие реплики из фильма, но даже интонации, с которыми они произносились актерами: «Я тэбэ писал, Альёш а Итак, мы приехали с папой домой.
Что было после этого, совершенно не помню: наверное, мама сунула меня в ванную, переодела в домашнее, позволила немного погулять во дворе, а затем уложила спать. Сколько уже мною читано-перечитано про аресты тех лет, но у всех — разное, вот и «мой» вариант не похож на другие: у черного цвета, по-видимому, множество оттенков и уровней глубины.
Помню, что я проснулся ночью от тревожного чувства беды. Что конкретно меня разбудило — не знаю, а выдумывать не хочу. Кажется, это был странный звук, напоминающий шлепок, но не ладонью о ладонь, а чем-то тупым о тупое: шлеп, шлеп, шлеп, причем с отчетливой периодичностью. Потом я, конечно, узнал происхождение звука, но в первый момент ничего не понял, тем более что не только шлепок разбудил меня.
Чутко прислушиваясь, я смог различить еще чей-то приглушенный шепот, скрип передвигаемой мебели, чьи-то шаги в одной из комнат нашей большой квартиры, такие, знаете, когда человек крадется, наступая на половицы пола и стараясь, чтобы они не очень реагировали на тяжесть его тела.
Короче говоря, меня разбудила грозная атмосфера, нависшая над моей детской головой, в ту пору еще не способной не только сформулировать свои. Боюсь литературщины, в которую невольно рискуют впасть взрослые люди, печатно вспоминающие детские годы, и все же прибегну к аналогии, чтобы вы лучше поняли мои тогдашние ощущения, впрочем, кому они нужны сегодня, кроме меня?
Да ладно, скажу: представьте себя сидящим в кинотеатре перед началом детектива. Гаснет свет, и камера в руках талантливого оператора еще до титров и при абсолютной тишине начинает осторожно обследовать пустую квартиру, в которой совершено преступление, медленно и словно ощупывая, переходя с предмета на предмет, в результате чего и рождается у вас предощущение чего-то таинственного, страшного, какой-то беды, и если бы вы в этот момент проснулись в своей постели, у вас возникло бы неотвратимое желание немедленно спрятаться с головой под одеяло, а если бы проснулись с уже спрятанной под одеяло головой, то не посмели бы ее оттуда высунуть.
Вот и я лежал какое-то время с открытыми глазами, чутко и тревожно прислушиваясь, затаив дыхание. Потом тихо сполз с постели, сунул ноги в тапочки, привычно стоящие на своем месте, и, мягко ступая, вышел в своей длинной до пят ночной рубашке в коридор.
Горел свет. Коридор был не менее десяти — пятнадцати моих шагов, правда, и время было в ту пору, когда «деревья были большими», нынче тому коридору от силы пять метров. Дверь в большой кабинет папы была открыта.
Я подошел и встал в дверях. В кабинете находились незнакомые люди. Они вдруг замерли и стали смотреть на меня, как на явление Христа народу: так я понимаю сегодня их состояние. Был я, должен сказать, этаким ангелочком с длинными черными ресницами, загнутыми кверху, на которых запросто умещались и не падали, даже если я моргал, четыре спички, это был наш с мамой «номер» перед гостями.
Мама называла меня «ашейнер бохер» не знаю, право, как это переводится с еврейского языка и правильно ли я написал выражение в русской транскрипции, скорее всего, с ошибками, но, так или иначе, говоря «ашейнер бохер», мама всегда жмурилась от удовольствия, как будто ела халву, а на лице у нее появлялось блаженство: по-видимому, это была превосходная степень чего-то и без того прекрасного.
И вот этот ангельский «ашейнер бохер», еще не проснувшийся, в белой и длинной до пят ночной рубашке, весь из себя мирный, теплый, пахнущий, наверное, парным молоком, как эталон благополучия и покоя в семье, в Отечестве и, если угодно, во всем мире, возникает на пороге комнаты в тот самый момент, когда происходит катастрофа, когда покой и мир рушатся, когда чужие люди, мрачные и сосредоточенные, заняты делом, во все времена и во всем мире иллюстрирующим несчастье.
Итак, они замерли, глядя на меня. Был ли кто-то еще в кабинете, кроме этих людей, я не помню: ни мамы, ни папы, ни старшего брата Анатолия, ни нашей доброй няни Тони, ни даже сколько их было, этих «чужих»—двое, трое или пятеро. Много лет спустя я узнал, что еще дворник был той ночью у нас дома понятым при обыске и аресте папы во все времена они в России почему-то вы-.
Зато помню, как один из чужих людей, одетый в полуштатское галифе, сапоги и гражданского покроя верх , вероятно, самый главный, сидел посередине папиного кабинета на стуле и просматривал книги, которые передавали ему одну за другой подчиненные, беря их с письменного стола или с полок папиной библиотеки.
Главный, прочитав название, затем как бы встряхивал содержание книг, для чего брал их, словно птиц, за крылья-обложки, переворачивал, а потом просто бросал на пол — тут-то и рождался шлепок, вошедший составной частью в разбудившую меня грозную атмосферу.
Множество уже убитых «птиц» валялось вокруг стула, на котором сидел главный. Увидев меня в дверях, он вдруг поманил пальцем: обыкновенно так поманил, по-домашнему, я сначала не понял, однако подошел — думаю, что недоверчиво: я никогда не был бойким мальчиком, уже в детстве мне было свойственно то, что принято называть интеллигентностью.
Главный между тем улыбнулся, осторожно взял меня за талию, притянул к себе и посадил на колено. Потом тронул двумя пальцами за подбородок или, возможно, погладил по голове, короче говоря, сделал какой-то человеческий жест и мягко сопроводил его словами: «Выбери себе.
Валя, какую хочешь книгу и иди-ка, дружочек, спать». Именно так и произнес: «Валя», как звали меня только домашние, а не как во дворе или в детском саду, а позже в школе «Валерой», чего я, кстати, терпеть не мог. Но не его обращение ко мне по домашнему имени меня поразило, а вовсе другое: зачем мне надо выбирать себе что-то из книг, если все они и без того мои?!
Замечу попутно, что уже через месяц-полтора я точно знал: не только мои книги не мои, но и спаленка не моя, и вся квартира, и родная Русаковская улица, и страна, и даже вся моя судьба, не говоря уже о жизни, мне больше не принадлежат: эти «университеты» дети, подобные мне, прошли укороченным темпом. Так или иначе, но уж коли мне было предложено взять что-то из «своего», я оглядел валяющиеся вокруг книги и показал пальцем на ближайшую: это оказались «Сказки братьев Гримм» — богато изданная книга, большая по формату, блестяще иллюстрированная цветными вкладками, я наизусть знал многие сказки из этого замечательного издания.
Не думаю, что именно эта книга была нужна мне, как не думаю и того, что я уже тогда понял, что все эти книги мне больше никогда не достанутся,— нет, я взял книгу, скорее всего потому, что «дядя» предложил мне это сделать и, хотя тональность предложения была «человеческая», в общей ситуации заключалось нечто такое, чего ослушаться я не посмел.
Иначе говоря, я просто подчинился, чтобы, не дай Бог, не принести лишних неприятностей маме и папе, а то, что неприятности уже есть и могут стать еще большими, я, вероятно, почувствовал. Поэтому я слез с колена главного, поднял с пола книгу и, четко сообразив, что больше мне тут делать нечего, высказал намерение уйти. Так был арестован мой папа. От времени до его ареста у меня остались только сказки, а впереди была сермяжная быль простите за банальность, но она сама просилась на бумагу, я не мог ее не уважить.
Протокол обыска. Жалоб нет, неправильностей нет. Опечатаны две комнаты. Изъяты 19 штук девятнадцать книг с разными записями на полях и обложках, рукописи из очерков заграничной жизни под общим названием «Культура и мещанство» папины очерки, годом раньше опубликованные в журнале «30 дней»,—В. Брали ее без меня: понимая что ее ждет, мама, вероятно, поторопилась продлить мое пребывание в Серебряном бору, где я и был, когда они пришли за ней.
Уже после ареста мамы, все еще живя в Подмосковье, я с нетерпением ждал дня своего рождения — 2 августа: приедут родители! Но они уже не могли приехать, даже Толя, зато с какими-то подарками появился у меня Сергей Иванович Куделин, «дядя Сережа», старый и добрый. Там, в Красноярске, мы с папой зимой года совершенно случайно встретились с дядей Сережей прямо на главной улице, носящей имя Сталина, но это уже совсем другая история, я непременно расскажу ее, если доберусь до тех лет без пробуксовки.
Свидетельство летней Маргариты Константиновны Клейменовой, вдовы известного советского авиаконструктора Ивана Терентьевича Клейменова записано мною по телефону 24 декабря года : «Вскоре после ареста мужа, в самом начале августа, взяли и меня. Привезли в Бутырскую следственную тюрьму. Все они были «женами», как и я. Ко мне, «новенькой», сразу подошла молодая и красивая женщина, представилась старостой камеры и сказала, чтобы я не волновалась, не теряла достоинства: «здесь все свои».
Она указала мне место на нарах, попросив каких-то женщин передвинуться, чтобы мне не было хуже, чем всем остальным. Вдруг женщины заторопились к тюремному окну, на котором были жалюзи, и стали по очереди куда-то смотреть через щелку под жалюзями, а одна из «жен» начала по просьбе старосты расчесывать у глазка в камеру свои прекрасные длинные волосы, закрывая обзор охраннику.
Оказалось, что за окном был прогулочный дворик, а наша камера находилась в полуподвальном помещении. Во дворике в это время гуляли мужчины, и жены, глядя в щелку, пытались узнать своих мужей, правда, видны были только ноги, вернее, ботинки без шнурков, так что угадывалась только походка.
Староста освободила и мне кусочек обзора, я прильнула к щелке и разу упала в обморок: гулял Иван Терентьевич! Меня отнесли на н ары, кто-то принес воды, а староста просидела подле меня всю ночь. Больше никому из жен не удалось в этот день узнать своего мужа, повезло одной мне. Я не знала тогда, что это было последнее наше «свидание» с Иваном: вскоре его перевели в Лефортово и там расстреляли. А старосту нашей камеры — потому и рассказываю все это вам — звали Фаней Аграновском».
Как отразился на мне, ребенке, арест родителей?
Что вынес я для себя в ту страшную ночь 9 апреля? Не уверен, что смогу правильно сформулировать мои тогдашние ощущения: годы пережитого уж слишком рельефно не совпадают с годами, выпавшими на осмысление. Если что-то и осталось во мне, сегодняшнем, от того семилетнего «ашейнер бохер», то, пожалуй, рисунок па пальцах, по которому, если будет нужда, меня могут идентифицировать в любое, нужное «им» время.
Ну и, конечно, память осталась, моя неизменная память. Что же касается несовпадения моих прежних и ны-. И тем не менее: я вынес для себя из той ночи ощущение маленького и плохо для меня объяснимого страха, который, поселившись в складках моего незрелого сознания, рос вместе со мною.
Ни период оттепели в конце пятидесятых годов, ни нынешнее время гласности и демократии помешать этому страху не могли и пока не могут — ни способствовать его исчезновению, ни частичному ослаблению: увы! Не верю, не умею поверить в нашу общую человеческую свободу и безопасность: все мне хочется закрыть глаза, чтобы не видеть, заткнуть уши, чтобы не слышать, но главное — прикусить язык, чтобы не сболтнуть «лишнего». Я скорее других понял, а если не понял, что естественно для ребенка, то комом в горле физически ощутил: все, что происходит вокруг меня, весь этот кошмар — не сказка братьев Гримм, а самая что ни на есть реальность.
Вот почему я, нынешний, так же немыслим без того своего состояния, как немыслим пар без воды, из которой он получается, если ее нагревают до точки кипения. По этой же причине, оказавшись много лет спустя в «холодном доме», я испытал не просто тоску от нахлынувших воспоминаний, но именно тот детский страх, который все еще сидит во мне, взрослом человеке, генетически вызывая состояние животного ужаса.
Написав об этом «холодном доме» и слегка остынув,— что я сделал? С большим трудом достав давнее, «то самое», издание «Сказок братьев Гримм», решил всего-навсего включить его в библиотеку детского приемника: о, Господи, какое радикальное действо! Мне почему-то казалось, что с помощью именно этой книги я мистическим образом вселю в детей, живущих на Даниловском валу, 22, причем независимо от их возраста, всю гамму моих прежних и нынешних чувств, без знания которых их жизнь будет несправедливо и опасно облегчена.
Впрочем, неожиданно выяснилось, что в приемнике нет библиотеки, за создание которой немедленно взялись мои коллеги-журналисты. Моя книга стала первым реальным вкладом в полезное дело, более важное, чем мои умозрительные выкладки,. Вот, собственно, и вся история, связанная со «Сказками братьев Гримм». Скажу еще несколько слов прежде, чем мы двинемся дальше. Мало кто из моего ближайшего окружения знал в тот печальный день 9 апреля года, как и 17 июля я имею в виду старшего брата, тетку по отцовской линии, нашу няню Тоню, обо мне даже и говорить нечего , что арест папы и мамы не был началом и, увы, не был концом страшной трагедии, которую пришлось пережить сотням тысяч и даже миллионам людей моей страны.
Сейчас я вижу: нельзя, конечно, сужать весь мир до масштабов одной семьи. Но кому не понятно и то, что для каждого живого человека его родная семья — это не просто «первичная ячейка государства», как учит нас марксистская наука, а единая с ним кровеносная система и, по сути дела, вся вселенная, заменить которую этому живому человеку не только никто не может, но и не должен.
В таком случае, если вы, читатель, согласны с этой простой констатацией, пусть она поможет нам с вами правильно оценить все пережитое моим поколением, все им прожитое. На протяжении нескольких месяцев вы упорно не хотите давать показания и отрицаете вашу принадлежность к контрреволюционной организации. Следствие предлагает вам кончить запирательство и не ожидать, когда вас начнут изобличать свидетельскими показаниями, и начать говорить правду.
Во время вызовов на допросы я неоднократно заявлял следствию, что участником контрреволюционной организации не был и троцкистских взглядов вообще не разделяю.
Да, одно время работал под его руководством в «Известиях». У нас неплохие отношения, он был однажды у меня дома в м или в году. Предъявляем вам показания Старчакова о регулярных контрреволюционных сборищах у вас на квартире. С Сосновским Львом Семеновичем я познакомился в году на процессе по делу об убийстве рабкора Малиновского, на котором я присутствовал в качестве корреспондента харьковской газеты «Коммунист», печатавшей мои репортажи с процесса.
Позже я посылал Сосновскому свои первые фельетоны на отзыв и могу считать его своим профессиональным учителем, чем горжусь до сих пор, несмотря на репрессивные меры, принятые партией и правоохранительными органами против Сосновского. В этот же день, 10 ноября, следствие выносит, наконец, постановление об избрании в отношении Аграновского меры пресечения: содержание под стражей. До этого, выходит, он находился в следственной тюрьме незаконно? Вышинский личной подписью, исполненной красным карандашом, утверждает обвинительное заключение по обвинению папы, которое в копии и под расписку вручается папе в тот же день в камере Лефортовской тюрьмы.
Ловлю себя на том, что привожу сей факт с невыдавленной до сих пор гордостью раба, осчастливленного тем, что его сёк на конюшне «сам барин», а не конюх по приказу барина.
Аграновского А. Как поведал сын репрессированного А. Мильчакова — журналист Александр Мильчаков, сюда из многих тюрем свозили людей, они толпились в боковой комнатке в ожидании суда, не зная, что приговор предопределен. Если давали ВМН высшая мера наказания или «десять лет без права переписки» тоже расстрел , человека под охраной уводили из зала в подвал и сразу казнили.
Делалось все в страшной спешке, расстрелянного даже не успевали унести, а по коридору уже вели следующего, приговоренного к смерти. Затем тело казненного передавали в ведение санитарно-похоронной службы НКВД, кто-то писал записку с угловым штампом Верховной коллегии: прошу принять 6 шесть или 12 двенадцать трупов, дата, подпись.
На обратной стороне записки: «Шесть трупов кремированы», дата, подпись директора крематория. Кстати, А. Мильчаков предполагает, что прах сожженных находится в безымянной могиле на Донском кладбище. Велся протокол судебного заседания. Из протокола: «Оглашаются выдержки из показаний Постоловского и Старчакова». Приговором Военной коллегии Верховного суда СССР отец был признан виновным в совершении преступлений, предусмотренных ст.
Как страшно напоминают звания юристов «бригадштурмфюрер» Но были и борцы, такие, как чекисты. Артузов, Пиляр, Кедров, не признавшие себя виновными до конца и пошедшие на расстрел с чистой совестью.
Когда меня посетили работники архива КГБ и сказали, что уже ознакомились с делом моего отца, но пока не могут мне его показать я задал только один вопрос: как он вел себя? Из скупых реплик папы я и раньше знал, что стыдиться мне за него не придется, и все же Они ответили лаконично: «Достойно». Какое-то время мы, дети, ничего не знали о родителях. Меня это, откровенно говоря, мало трогало: что мне, семилетке! Папа уехал в командировку не первый раз, между прочим и маму взял с собой и такое случалось — мне этого объяснения за глаза хватало, пока, правда, во дворе не стали обзывать «троцкистом», особенно усердствовал Ванька Демидов, но я смысла прозвища не понимал, хотя и чувствовал, что обижают, но кому из мальчишек не давали обидных прозвищ?
Другое дело — Толя: уже взрослый, пятнадцатилетний, к тому же не по годам умный и ответственный. Наверняка он ходил, как и все родственники несчастных, по каким-то кабинетам, наводил справки, выстаивал в очередях к окошкам разных московских тюрем в надежде сдать посылку на имя мамы или папы, чтобы таким образом выяснить, в Москве они или уже в дороге, живы или можно свечку ставить, причем не скажешь, что по невинно убиенным, потому как ничего не знали о них — ни того, что невинные, и ни того, что убиенные.
Нет людей — и нет, а думай, как велят газеты. Случилось так, что первым подал весточку о себе папа, обнаружившись в Норильске. Впрочем, если мне память не изменяет а она мне, в основном, не изменяет , первое письмо папы пришло с дороги, правильнее сказать—с этапа, когда он бросил из товарного вагона на какой-то станции, услышав на путях голоса железнодорожных рабочих, свернутый треугольник так потом, во время войны, складывались солдатские письма — это и было послание детям.
К нему приложена записка, обращенная к человеку, подобравшему на путях треугольник: мол, умоляю вас бросить письмо в почтовый ящик, можно без марки, пусть идет «доплатным», а рубль, прикрепленный к конверту, возьмите себе как благодарность за труды.
Про этот рубль и записку я узнал много позже. Можете представить себе, читатель, сколько таких треугольников бросали несчастные из зарешеченных окон товарняков и сколько их должен был бросить папа, чтобы хоть одно письмо пришло детям.
Но — пришло! Не скажу о себе, я все же был мал, но Толя в тот момент, наверное, впервые в жизни испытал неподдельное счастье: он кинулся, прежде всего, к соседям по дому, к тете Риве и дяде Леве Нюренбергам, которые и раньше дружили с нашей семьей, и теперь пренебрегая опасностью, поддерживали с детьми нежные и сочувственные отношения. Всем остальным, в том числе тете Гисе, родной. Маме разрешили писать, кажется, только через год после того, как от папы уже шли домой регулярные письма.
Так реализовалась на практике еще одна глупость на грани с издевательством, поскольку мама, не имея «собственного» дела, оказалась в лагере как член семьи изменника Родины на бумаге писалось, между прочим, «чсир», а произносилось «чэсэиэр» , но испытаниям и жестокостям подвергалась ничуть не меньшим, если не большим, чем главный «виновник».
Что ни адрес, то целый кусок жизни нашей семьи, знаменующий собой или перемещение в пространстве, или чем-то вызванную краткую или долговременную оседлость в чужом краю, или тепло долгожданного соединения, а вместе со всем этим крушение или ожидание перемен, сопряженное с новыми страхами, надеждами, ожиданиями Их много, писем: пятьдесят, сто, двести? Они летали по всей стране, принося с собой не только информацию детям о родителях и родителям о детях, не только то, что мы называем «вестью», а нечто большее, дающее моральные и физические силы выжить, не потерять веру друг в друга, поколебленную тяжкими испытаниями, выпавшими на долю моей многострадальной семьи.
Когда однажды все наши письма «собрались», это означало лишь то, что однажды собралась под одной крышей семья, и каждый из нас сумел предъявить остальным меру своей ответственности: я не оговорился, произнеся слово «ответственность», именно так, а не иначе.
Сейчас вы поймете, что я имею в виду: количество родительских и детских писем столь разнится, что это не может не броситься вам в глаза, когда я начну их цитировать. На двадцать детских, в свое время отправленных родителям в лагеря, приходится, дай Бог, одно-два отцовских и материнских писем.
Вы думаете, потому, что родители были ограничены в переписке, а дети нет? Или родителям было не до писем, а дети только и думали, как поддержать отца и мать?
Если бы так! Дело не в этом, а, как я уже сказал, в мере ответственности: вернувшись из заключения, мама и папа привезли с собой все детские письма, сохранив их в казалось бы совершенно невероятных условиях постоянных обысков и переездов, а вот мы, дети, предъявить родителям и нашим собственным детям сможем очень мало, легкомысленно утратив почти все, что приходило домой из лагерей.
И вот теперь судьбе угодно было выбрать именно меня, когда-то самого легкомысленного и несмышленого, но сегодня единственного, оставшегося от т о и семьи, чтобы все наши страдания, все наши печали, собравшись вместе, легли в конвертах на мой письменный стол, потребовав от меня, а лучше сказать — возложив на меня миссию хранителя всего пережитого моей семьей, как частички нашего общества, а также право-долг передать все это дальше, в глубину будущих поколений.
И сижу я над пачкой старых писем, читаю их, перечитываю, вспоминаю и плачу, если не улыбаюсь, или улыбаюсь, если не плачу, понимая при этом, что не только любовью измеряется количество сохранившихся писем, а мерой ума, дальновидностью авторов и их верой в благополучный исход: именно это помогло сделать письма неприкосновенными и для нелепого случая, и для чьего-то злого умысла.
И еще одна маленькая, но красноречивая деталь прежде, чем заговорят письма: на каждом из них без исключения стоят штампы лагерной цензуры. Мы, дети, и без штампов понимали, куда пишем, а родители — откуда, потому так осторожны тексты, в них много междустрочья и даже такого, что специально написано в расчете на цензора, вы это сразу заметите, особенно в тех случаях, когда обнаружите выспреннее слово или выражение, казенный оборот, а то и «здравицу» в честь родного и любимого впрочем, все, что я сказал, относится, в основном, к переписке взрослых, мои же письма по-детски чисты, глупы и прозрачны.
Господи, как боялись родители и Толя неосторожным словом в письме или неудачным намеком причинить друг другу неприятность, осложнить и без того нелегкую жизнь. Ладно, думали, вероятно, взрослые: потом, Бог даст, встретимся, во всем разберемся и все расставим по местам, а пока потерпим, прикроемся фальшивым словом,—увы, не очень привлекательная на чей-то взыскательный вкус позиция, так ведь и переписка была не курортной.
Всё диктовалось, как вы правильно понимаете, единственным стремлением: выжить! По этой же причине, по-видимому, в письмах так мало рассуждений на отвлеченные темы, чреватые нечаянными «проговорами», весьма опасными, и вы это сразу заметите: превалирует быт, элементарные дела и заботы, но именно такое содержание переписки делает ее особенно интересной для тех, кто будет как бы со стороны с ней знакомиться и, что еще важно, впервые; но это же содержание писем сделает их совершенно невыносимыми для меня и для тех из вас, кто, дойдя до последней страницы книги, вдруг снова захочет глянуть на них, но теперь уж с нелегким грузом знаний того, что пережито было моей семьей.
Кроме меня нет сегодня других комментаторов писем, нет больше живых хранителей нашей семейной правды в ее первородном смысле, как и нет никого, кто может и должен выполнить последний святой долг перед ушедшими моими дорогими сородичами, что кажется мне и невероятно ответственным, и непомерно тяжелым. Я, тем не менее, готов взять на себя эту почетную ношу и ответить за все, мною написанное, и перед Господом Богом, и перед людьми, и перед собственной совестью. Итак, с момента ареста мамы, то есть с 17 июля года, до начала переписки с нею а первое письмо в моем архиве, причем даже не мамино,.
Страна, между тем, эти два года, как все предыдущие и все последующие, жила своей жизнью, часть которой, словно верхушка айсберга, торчала на поверхности и была известна народу—в отличие от другой части, которая таилась в темной глубине и стала более или менее известной лишь десятилетия спустя.
Сообразив это, я решил перелистать однажды подшивки старых газет, чтобы, не полагаясь только на собственную память выписать оттуда некоторые сообщения, но, конечно, не все, а соответствующие датам, стоящим на наших с Анатолием письмах туда и датам, стоящим на письмах оттуда. Смысл, как верно догадывается читатель, в том, чтобы из сегодняшнего дня посмотреть на то время: что происходило за пределами нашей квартиры на Русаковской улице, наших маленьких забот, наших личных переживаний? Впрочем, косвенно что-то отражалось из этой хроники событий, происходящих в стране, и на нас, участниках переписки,— стало быть, и в наших письмах.
Бухарин — редактор «Известий», бывший член Политбюро, А. Сталин демонстративно чокается бокалами с Александром Косаревым, комсомольским лидером, целуется с ним, и Косарев под восторженные аплодисменты присутствующих возвращается на свое место за столом. Вечером, уже дома, Косарев говорит жене цитирую воспоминания Марии Викторовны Нонейшвили : «Знаешь, что шепнул мне на ухо Сталин после поцелуя?
Если изменишь — убью! Пятницкий— зав. Рухимович — нарком оборонной промышленности; В. Затонский—нарком просвещения Украины; И. Яковлев — зав. Блюхер, командующий Особой Краснознаменной дальневосточной армией. Косарев, Генеральный секретарь ЦК комсомола, и маршал А. Егоров, заместитель наркома обороны. Бабель—втроцкист с года, агент французской и английской разведок, ярый антисоветчик и враг народа», как называли писателя в тогдашних публикациях.
Но почему все они, кроме Исаака Бабеля, уцелели, неизвестно, а если они остались «ивы — почему погиб Бабель? По некоторым данным общая численность заключенных в период расцвета лагерной стихии достигла 10 миллионов человек. Какое-то время мама находилась в Мордовских лагерях, известных особой жестокостью, грязью и голодом, это были, в основном, женские лагеря.
Мордовской области. Наконец-то пишу тебе письмо. Сейчас я на Украине вместе с тетей Гисей, нашим с Толей опекуном. Мне очень хорошо. Поправился и загорел. Купаюсь два раза в день. Питаюсь очень хорошо. Пью парное молоко, кушаю яйца, какао и т. Около нашего дома лес. Дорогая мамочка! Я перешел в 3 класс. Учусь в й школе. В каждую четверть получаю от Толи премию. Классный староста. Недавно в школе праздновали юбилей нашей учительницы Анны Михайловны: она работает в школе 50 лет.
Анна Михайловна получила много подарков, но самым дорогим для нее и для всего класса было Красное Знамя. Мы это Знамя завоевали не так просто. У нас в классе 42 человека и 29 из них отличники, а 4 человека круглые отличники. В эти четыре человека вхожу и я. И вот мне как старосте класса преподносят Красное Знамя. И тут вдруг заиграл марш, пионеры забили в барабаны, и тут все встали.
Я стоял с Красным Знаменем до конца праздника. С Толей мы живем дружно. Корюковка, Черниговской области, пос.
Алексеевка, Илье Филипповичу Кожемяко, для Вали. В этот день «Правда» сообщает: «Вчера в Ленинграде состоялся парад физкультурников. На площади Урицкого построились 53 колонны, юноши и девушки одеты богато, изящно, со вкусом, они сердечно приветствуют руководителя ленинградских большевиков товарища Жданова.
Как убереглись от отдыха в июне года—уму непостижимо скорее всего потому, что лето было холодным , и мы случайно не разделили судьбу любимой Алексеевки, которая была дотла сожжена, причем всех жителей, в том числе хозяина нашего дома, заставили самим себе копать ров, а потом расстреляли. Пишу тебе совсем короткое письмо, потому что ответа на мое первое не получил.
Новостей у нас никаких, Валюша с тетей на Украине. Тоня по-прежнему с нами.